От автора
Дорогие друзья, случилось так, что некоторые мои знакомые, в том числе и верующие, настойчиво не советовали мне затрагивать тему военного конфликта в Украине. Дескать, не надо бы тебе, христианину, сибиряку, а теперь и вовсе жителю Германии, встревать в мирские дела. Пишешь же о Сибири, вот и пиши дальше, а браться за не совсем тебе понятное – зачем? Сами, мол, затеяли, сами пусть и разбираются в своем конфликте. Меня удивило то, что все они, не сговариваясь, почему-то называли конфликтом самую настоящую войну в Украине. Но это же все равно, что назвать вооруженное нападение грабителей на банк детской шалостью только потому, что оно произошло среди бела дня. Я слышал сравнения и покрепче, но промолчу из этических соображений. Вот это словоблудие, на мой взгляд, рассчитано на неискушенного обывателя, и, вполне возможно, мои оппоненты как раз и попались на эту удочку и поют с чужого голоса. А голосам этим на телевизионных каналах – несть числа, и промывают они мозги обывателю с утра и до поздней ночи. Без устали промывают. Но главный довод, почему мне не стоит писать о том, что происходит в Украине, оставался прежним: где ты и где Украина?
Я не спорил. Но именно поэтому несколько слов о себе, о моих родных и о том, что подвигло меня проследить за судьбой повстречавшихся мне в Украине христиан. Ну и вместе с миссией «Свiтло на Сходi» мы ждем ваших откликов.
Итак...
В конце лета 2019 года мне все же удалось побывать в Киеве. Говорю «все же», потому что мечта повидать город появилась еще в юношеские годы, а может быть, и раньше, сейчас-то точно и не упомню. Но помню определенно, что появилась она вместе с песней «Знову цвiтуть каштани», или, как ее тогда называли, «Киевский вальс». Жили мы в рабочем поселке на окраине Алма-Аты (сейчас там центральная площадь города), и хоть телевизоров у нас еще не было, но радио было почти в каждом доме. В нашей семье это был репродуктор времен Отечественной войны: небольшая черная бумажная тарелка на круглой подставке. Интересная деталь: когда читались «последние известия» или какие-нибудь «вести с полей» (а их было – пруд пруди!) с подробным описанием квадратно-гнездового способа посадки овощей или с представлением «валового объема чугуна и свинца» и прочие просветительские передачи, то этот репродуктор обычно шипел, трещал, иногда даже гудел... ну, вроде как серчал на что-то. А наступал черед песен – и все помехи прекращались как по команде. Может быть, потому что передавались в записи? Ну, так это или не так, но звучали песни довольно четко, и поскольку «Киевский вальс» передавали очень часто (модным он стал где-то в середине пятидесятых), то и распевали его, соответственно, во всех застольных компаниях. Но на этих гулянках пели на русском, а что касается моих старших сестренок, то они очень быстро (уже на второй или третий раз) записали слова на обоих языках и заставили меня подобрать эту мелодию на баяне. Впрочем, «заставили» – это я так, по инерции написал; на самом деле меня эта песня очаровала еще больше, чем их, и играл я ее с превеликим... нет, не удовольствием. Это было чувство восторженного умиления перед чем-то неизъяснимо прекрасным, до чего так и хочется дотронуться. И у меня это получалось: будто ощущал я аромат цветущего каштана (коего в глаза не видел ни в детстве в тайге, ни теперь в Алма-Ате – откуда ему там взяться?), а бьющаяся о берег днепровская волна навевала грусть; будто слышалось в этом переплеске: «Оно умрет как шум печальный волны, плеснувшей в берег дальный...» (опять-таки ни разу до того я не был на реке крупнее Алма-Атинки, в пять метров шириной). А украинские слова завораживали своим напевным благозвучием: «Цвiтуть каштани... хвиля днiпровська б’є...» Поначалу мы, конечно же, немного перевирали слова, воспринятые на слух («молодiсть мила» у нас выходила, как «молодость была»; «друже незабутнiй» – как «друже, не забудь ты» и т. д.), но жена старшего брата, услышав нашу самодеятельность, быстро расставила все акценты. Вот о ней-то чуть подробнее. Я и сейчас уверен, что Степан поступил мудро, утаив даже от родных правду о ее судьбе до их знакомства. Сначала мы узнали о ней только то, что она жила на Сахалине, где он служил во флоте. Лишь спустя полгода им пришлось открыться, что сидела Галина в тюрьме, да и то потому, что ее жизнь до замужества уже не могла стать предметом нападок охочих на пересуды болтливых кумушек. Потому что открылось вдруг, что сидят-то по тюрьмам люди в основном ни в чем неповинные, а вовсе не уголовники, хоть и разного рода. Об этом все знали и раньше, но уверен был только каждый за себя или за своего родственника. Дескать, я-то сижу (мой сын сидит, брат, сват...) ни за что, а вот сосед по шконке – наверняка за дело! Не может же быть, чтобы все тут были такие же, как я – «ни за что». Оказалось – может. Да еще как может. Хотя до сих пор не понять, как в общем-то небольшая – в соотношении с народонаселением – группа отморозков во главе с параноиком такое долгое время могла держать в узде всю страну. Наверное, секрет силы власти и был вот в этой разрозненности людей, а лозунг «Один за всех, все за одного» был лишь на плакатах. В жизни каждый был за себя. Так, скорее всего, было и с Галиной. Украинка из Винницкой области, она после войны мотала срок в Южно-Сахалинске и была уже на вольном поселении, когда брата списали на сушу. Берег – не корабль, тут и увольнительной пользоваться можно почаще, и однажды, гуляя по городу, он увидел ее... И все. Пришлось солдату вместо положенных четырех флотских лет отслужить пять с гаком. То есть больше года ждал, когда освободят его коханую, и всю оставшуюся жизнь был уверен, что это судьба так распорядилась: дескать, меня и перевели-то с корабля на берег аккурат для того, чтобы встретить ее. А еще говорят, что любви с первого взгляда не бывает. Еще как бывает. Как сейчас помню полное недоумение наших соседок и их перешептывания со старшими сестренками и мамой: дескать, вон что любовь эта с мужиками творит – невесту-то Степан привез аж с самого Сахалина! Это же почти что из Японии! Будто не нашлось бы невесты не где-нибудь, а в целой столице Казахстана!
А что? Может быть, он и правда побоялся, что вдруг да не найдется такой в казахских степях. Призывался-то парень из Тюмени в сорок седьмом (работал там помощником машиниста паровоза), а вернулся летом пятьдесят второго в Алма-Ату – город, о котором и знать не знал, слыхом не слыхивал. Знал лишь, что там степь да степь кругом и что туда вся наша семья в составе одиннадцати душ выехала в марте сорок девятого. Да, чуть не забыл:
Все бы ничего, но уж больно необщительная, молчаливая оказалась жена старшего брата. Ни слова от нее не то, что лишнего – нужного не услышишь. Только «здравствуйте», «спасибо» да «до свидания». Остальное – все молчком. (Не могу утверждать, но мне и тогда казалось, что мужики Степе завидовали. И именно из-за этого ее качества).
– Да она с тобой-то хоть говорит? – спросят, бывало, брата.
А он лишь смеется: дескать, мы без слов друг друга понимаем. Поэтому, мол, она и ждала мой дембель. То есть, выражаясь современным языком, пудрил брат мозги любопытным. Будто это не он ее ждал. Ну, так-то оно правдивее выглядело: в то время мужик и правда еще сильно в цене был.
И вдруг в один, не побоюсь этого слова,
Но и папка, и мама, озабоченные моим ранним появлением, – опять сбежал с уроков? – как-то пропустили это сообщение меж ушей и уже приготовились к выяснению причины, но погодившаяся у них Галина (зашла не то за солью, не то за заваркой к чаю) хорошо расслышала мои слова и буквально вцепилась в меня.
– Витя, что ты сказал? Сталин помер? Правда?
Никогда не забыть этот миг. Ее огромные глаза горели каким-то сумасшедшим огнем, рот в ожидании ответа оставался открытым, а руки, ухватившие меня, дрожали так, что, скажи я тогда, что соврал, – ее бы наверняка хватил удар.
Я даже отшатнулся и испуганно указал на молчавший на столе репродуктор.
Теперь уже отреагировал и отец и тут же включил тарелку на полную катушку. И вот, после обязательного треска и шороха, из репродуктора полилась траурная музыка. И еще не было никакого слова, а Галина уже громко, будто высвобождая из легких какой-то тяжкий груз, выдохнула и прислонилась к стене.
– Сдох... ирод, – перекрестилась истово и добавила такое соленое выражение, что вздрогнул даже папка, вспомнив, наверное, лесоповал в Тюменской тайге.
– Ты, Галя... это, – прошептал сдавленно, – потише. Не ровен час... соседи... – и, не договорив, побледнел, как стена, к которой прислонилась его сноха. Это диктор вслед за музыкой повторил мои слова. Мама, как всегда, в смирении ждавшая реакцию отца, охнула и, беспомощно уронив руки на колени, на всякий случай всхлипнула.
Второй раз в своей еще коротенькой жизни я видел такой безотчетный страх в лице отца. И не просто видел – ощущал. Да, мне ничего не угрожало, но стало отчего-то страшно. Впервые я испытал подобное чувство летом сорок седьмого при неожиданном наезде в наше таежное село целой команды энкавэдэшников. Чинные, диковинные в своей форме (широченные галифе, портупея с кобурой на боку и медали на груди!), суровые лицом и с сознанием своей значимости заходили они в каждый дом и, показывая какие-то фотографии, опрашивали сельчан. Эту картину я и сейчас в любой момент могу воскресить в памяти, стоит лишь закрыть глаза. Нагрянули они в эту глушь для расследования убийства какого-то беглого солдата, найденного в лесу близ Тропинска (описано мною в повести «На заимке у Тро’пинска»). Мне тогда было пять лет, и я видел тот страх в лице каждого сельчанина. В том числе и моего отца, которого я всегда считал бесстрашным. Много позже, да, считай, под конец жизни, я согласился с мнением, что этот страх перед «государевыми людьми» заложен в каждом русском человеке еще до дня его рождения. С незапамятных времен запрограммирован: с каких – никто точно не скажет, но что при Иване Грозном зверства опричнины достигли своего апогея, вряд ли кто сомневается. Нет, ну современные «опричники» (Росгвардия, ОМОН, да мало ли кто еще) и примазавшиеся хоть каким-то боком к государю цивильные чиновники имеют, конечно, сомнения и даже называют это патриотизмом. Но мы же не о них сейчас. Мы – о людях. О человеках простых.
Вот такая, стало быть, разница в восприятии одной и той же вести отложилась в моей памяти: всеобъемлющий страх родителей и нескрываемый восторг Галины. И ее восторг пришелся мне явно по душе. Получалось, она из другого теста, что ли? Я еще ломал голову над этим вопросом, когда к маме зашла соседка Татьяна, известная говорунья и, заговорщически показывая пальцем на времянку, зацыкала языком и шепнула в большом недоумении:
– Во-он че, ты погляди. Ты что, Елена, ничего не слышишь?
– Ну, как же не слышу, – опять же на тот всякий случай опечалилась мама. – Все об этом только и говорят. Упокоился болезный. Царство ему Небесное...
– Да я не о том, – поморщилась Татьяна. – Это-то понятно, что жалко.
– А о чем же тогда?
– Да о том, что поет твоя хохлушка. Не слышишь, что ли? – строит гримасу недоумения соседка и пальцем у виска крутит. – Она, случаем, не того?
Прислушалась мать. Точно. Поет! И, в отличие от Татьяны, разулыбалась.
– Ожила девонька, – не скрыла тихой радости. – Слава Богу!
И ладошку к уху приставила, чтобы, значит, слова разобрать. Время было уже обеденное, окна во времянке открыты, и слышно, как гремит там посудой Галина и мурлыкает до того напевно да красиво – заслушаешься!
– И поет славно. Слава Богу! – повторила мама.
С Богом из всей нашей многочисленной семьи, включая деда Константина с бабушкой Анной, только у нее доверительные отношения. Веры своей мама не скрывала, но и другим не навязывала. «Я в Бога верю, а попам не верю, потому что они бражничают», – простодушно признавалась она.
А ближе к вечеру случилось и для меня незабываемое, прямо-таки знаменательное событие: Галина тайком от взрослых сунула мне целый рубль! Дескать, это тебе за хорошую весть. О, это же был праздник! Если кто не знает, поясню, что на рубль я мог купить почти десять порций фруктово-ягодного мороженого (стоило 11 копеек) или десять раз сходить в кино! Мне не было еще одиннадцати, да и ростом я не вышел, чтобы заподозрить, что мне больше десяти. Это был второй рубль за всю мою жизнь! Первый мне подарил папка за первую пятерку в последней четверти первого учебного года (до этого были сплошные «колы» и «двойки», но во второй класс я перешел).
С того дня изменилась, конечно, не одна Галина. Все реже стала звучать в нашем околотке, а потом и вовсе исчезла из хмельного репертуара неизменно первая и обязательная из застольных песен: «Выпьем за Родину, выпьем за Сталина, выпьем и снова нальем!» Напились люди горя, хлебнули сполна, осознали, хоть далеко не все и не сразу, что лить-то наливать уже и не надо бы. Шибко горькое выходило похмелье.
Изменился и даже как-то притих Степан. За пять лет армии ему так промыли мозги, что он там вступил в партию и теперь в любой компании непременно восхвалял «отца всех народов». Это заметили на его работе в алма-атинском депо и, посчитав молодого коммуниста «политически подкованным», выдвинули в какое-то там бюро. Но как выдвинули, так почти тут же и отодвинули, потому что аккурат вот в этом же приснопамятном марте поступил в партком сигнал о его жене. Все же раскопал кто-то о ее пребывании в тюрьме (намеренно избегаю выражения «уголовное прошлое», потому что такового у нее, как и у большинства сидельцев, не было), и его кандидатуру сняли. Не знаю, что ему объяснили и какой выход предлагали насчет Галины; Степан об этом не распространялся, но билет партийца он тогда сдал и уволился. И никогда об этом не жалел. Думаю, что сделал он это не без ее влияния. На их материальном положении это не отразилось; он тут же перешел на вагоноремонтный завод на такой же маневровый паровозик и стал получать больше, чем там, в депо. А Галина, услышав, что он сдал партбилет, и вовсе раскрепостилась. И оказалась общительной, веселой женщиной, а ее помощь нам в коррекции слов «Киевского вальса» тому подтверждение. Правда, сама она участия в застольях так никогда и не принимала. Лишь сидела в сторонке.
Пройдет совсем немного лет и младшая из моих сестренок выйдет замуж за старшину-сверхсрочника, украинца Вячеслава Щербину. Этот парень стал моим лучшим другом, и это с ним я впервые побывал в Украине на его Полтавщине. Потом были уже деловые самостоятельные поездки в Украину, но бывает же так по жизни: ездишь, крутишься вокруг да около, а куда всей душой стремишься – ну нет тебе туда дороги, и все тут. Никак не выпадала она мне в Киев. Так и не слышен был плеск Днепровской волны.
Вот ровно так же было и с Байкалом: я ведь уже вовсю взрослым вернулся в тайгу на лесозаготовки и доезжал, бывало, по северу Иркутской области до Улькана, да даже до самой Кунермы; и оставалось-то каких-нибудь 80 км до «славного моря, священного Байкала», а вот что-нибудь да мешало туда добраться. Ну и ах, думаешь... ну в следующий-то раз уж обязательно. А окажется, что его, этого раза, и нет. Нет как нет на поверку. Может, и был да весь вышел... И только рукой кто-то этак прощально помахивает, что ты, мол, вспомни, сколько тебе лет-то, а? Ну-ка вспомни, что Моисей сказал по этому поводу? То-то и оно, что «дней лет наших – семьдесят лет...» Ну да «при большей крепости – восемьдесят...» – это да. Но откуда бы она у тебя взялась, б
В общем, так и осталась бы невоплощенной юношеская мечта увидеть город цветущих каштанов, если бы не предусмотрел Господь встретиться мне на пасхальной конференции в Корнтале с пастором Сергеем Гуцем из Киева. Это их церковь работает с беженцами Донбасса и, когда он, а потом и миссия «Свiтло на Сходi» поддержали мое желание написать о жизни верующих в условиях войны, я больше не сомневался, что Господь даст мне той самой крепости. И Он дал. Я приехал в Украину и больше чем полмесяца записывал свидетельства беженцев с Донбасса и капелланов, прошедших ту войну, раненых бойцов в госпитале Киева и жителей Красногоровки, что близ Донецка. А когда пришло время возвращаться домой, думал об одном: теперь бы только успеть все обработать. И Бога просил об этом уже не я один – молились всей миссией «Свiтло на Сходi».
Что еще могу поведать тем, кто отговаривал писать об этих событиях: дескать, не дело это верующего, да и какое отношение ты имеешь к Украине? Могу рассказать, что и моя жена наполовину украинка. Мать у нее – немка, уроженка Шепетовки, тогда еще Волынской губернии, отец – коренной украинец из Харькова. А познакомиться им довелось на севере России в славном Пуксоозеро, что под Архангельском, где Мария была в трудармии, а Евгений на расконвойке со сроком в десять лет. Ну, это нам всем знакомо, да? Он – враг народа, раз в интеллигенты по недомыслию выбился, она – тем более враг... по факту рождения в неправильной национальности, а как же! Там эти два «врага» и поженились. Вообще, Север хоть и принято называть суровым да холодным, а сколько душ он согрел, соединив людей разных национальностей в одну семью – не сосчитать. Рассказать об этом? Так я это уже сделал: многие сюжеты моих рассказов о трудармии взяты как раз из воспоминаний моей тещи. Немки из Украины.
Ну, и напоследок: полтора года назад старшая из моих внучек вышла замуж за киевлянина. Вот так вот взял, понимаешь ты, парубок из Киева, приехал в Россию, и умыкнул дивчину... Почему-то я не удивился. Но, как вы уже, наверное, догадались, не замедлил побывать у них в Киеве. Заодно, так сказать.
Такая вот обширная география проживания моих родственников: от Сахалина на Дальнем востоке России до Алма-Аты в Казахстане и от Тропинска в Сибири до Шепетовки, что на тогдашней Волыни, а сейчас это Хмельницкая область в Украине. Уверен, что и у большинства наших читателей схожие судьбы. И все это для меня и моих ровесников входит в понятие «Родина, которую мы любили и любим». Важно только не путать любовь к ней и угодливое пресмыкание перед временно оказавшимися у руля власти. Можно, конечно, возразить, что мы должны почитать всякую власть, потому как она от Бога. Да, можно. Господь дает человеку власть, но Он же и спросит, насколько «по-людски» распорядился облеченный ею. Придет время – и спросит. Но тогда поздно уже будет просить Его о милости. Думать о том, что творишь, нужно сейчас, пока ты на пути к вечной обители. Вот нашелся бы хоть один смелый из челяди государевой да рассказал властьпредержащему, что стояние с унылым печальным лицом и свечкой в храме на праздник Пасхи или Рождества Христова вовсе не освобождает от грядущего суда Божьего. Вдруг да и поймет он (хоть раз в году, но ведь зачем-то идет в храм!), что
Поймет и задумается. Ну, это я, конечно, хватил через край. Понятно, что быстрее верблюд пройдет сквозь игольные уши... Но знать-то надо бы, что Бог непременно явится в этот мир. Только теперь уже как Судья. И расставит всех по местам. Время держать ответ пред Богом придет каждому. Поэтому и видят христиане смысл жизни в следовании заповедям Христовым; чтобы было с чем прийти к нашей общей родине, одной-единственной на всех. Она там, где апостол Иоанн
Много именно таких верующих посчастливилось мне встретить в поездке по Украине и об одном из них эта повесть. Сегодня я предлагаю ее вашему вниманию.
Каждому свой зиндан
А. Галич
Cознание приходило медленно, очень медленно. Голова казалась чугунной, ее словно зажали в тиски и при малейшем движении, даже вздохе, еще и планомерно сдавливали, отчего усиливалась тупая боль в затылке и острая, до умопомрачения, в глазах. Поэтому никак не мог сосредоточиться, чтобы ответить себе на возникшие тут же вопросы: где я нахожусь и как сюда попал. Полный провал в памяти. И все равно это было возвращение в действительность. Мало-помалу боль не совсем, но утихла (а, скорее, притерпелась) и, пообвыкший к полутьме, он стал различать обшарпанные, в грязно-желтых разводах стены и потолок помещения; за зияющей пустотой дверного проема слева угадывалась следующая комната. За таким же проемом справа – коридор и лестничная площадка с перилами, ведущими наверх, откуда и пробивался свет, разрежающий полную темь комнаты. Правда, было еще небольшое окно над головой, как рассмотрел потом, но оно было занавешено куском настолько грязного целлофана, что почти не пропускало свет. Судя по высоте и объемности, а еще больше по заплесневелому, тошнотворному запаху, это было помещение какого-то заброшенного здания (что, в общем-то, потом и подтвердилось: когда-то очень давно здесь были раздевалки для рабочих большого предприятия города). Повсюду валялись останки истлевшей спецодежды, отчего и сам воздух прогнил в зловонии времени. Или наоборот: барахло истлело, пропитавшись сыростью и гнилью, и мертвящая стылость заполонила это замкнутое пространство. Затхлое и безжизненное, оно вызвало у нашего узника ассоциацию с понятием «каземат», с тем же замогильным, давящим на психику тоскливым осознанием одинокости. Тем более странно, что в первые же минуты именно тревожное ощущение чьего-то незримого присутствия охватило его, и он беспокойно вгляделся во все отчетливее проявляющиеся в сумраке контуры находящихся там предметов. Уже хорошо был виден моток катанки рядом с верстаком в центре, стояк трубы в углу и ответвления от него к батареям отопления по обе стороны. И тут он заметил ее: у противоположной стены на полу под батареей сидела огромная крыса, не сводившая с него красноватые бусинки своих глаз. Он инстинктивно дернулся, чтобы найти, чем швырнуть в нее... и от пронзившей его боли вновь едва не потерял сознание. Только теперь понял, что по рукам и ногам скручен такой же самой катанкой, что и у верстака; тут же с новой силой заныли запястья и все его онемевшее от неподвижности тело (он даже приблизительно не знал, сколько находился в таком спеленатом состоянии) пронизало миллионами острых иголок, добавляя к общей боли еще и нестерпимый зуд и жжение кожи (всем известное состояние, когда отсидишь или отлежишь ногу или руку). Длилось оно довольно долго, и все это время крыса следила за ним, не шелохнувшись. По понятной уже нам причине не шевелился и он, но сам вид грызуна совершенно неожиданно помог вспомнить о том, что с ним произошло. Память мгновенно высветила склонившегося над ним парня с лицом, удивительно похожим на вот это крысиное, и воспроизвела его удивленно-радостное восклицание:
– О, бач, Гром, телефончик! Крутой, с наворотами! Не сбрехала подруга: при хороших бабках должен быть этот лох! – И следом – новый удар по голове очнувшейся жертвы. – Ну, чего вылупился?
И почти одновременно откуда-то издалека другой голос:
– Ты не забей его! Он и так неживой.
– Дык очухался вроде.
– Ну и пусть бы. Смотри, забьешь – плакали тогда наши баксы.
– Да я легонько.
– Надевай мешок на башку – и в багажник его.
До машины он шел сам, и единственное, что смог различить сквозь мешковину – военная форма ведущих его. Тут его бесцеремонно запихали в багажник и в течение часа везли куда-то на быстрой скорости. И он понял, что напавшие на него просто заметают следы: от кого – не ясно, но что заметают – это точно. Потому что весь городок можно проехать за четверть часа вдоль и поперек. Наконец, остановились и открыли багажник.
– А ну, подними свою черепушку! – приказал тот же первый голос и, ощупав лицо пленника, натренированным ударом перебил переносицу. – Ну вот, – заключил весело, – на пока с тобой все, фашистская морда. Волоките его в «приемный покой».
Сломанная переносица лишила воли ко всякому сопротивлению и теперь его, как бревно, потащили за руки. Захлебываясь кровью, почувствовал удары ног об один порог, другой. И когда скинули мешок, еще один удар – уже по голове. И все. Дальше – полный провал. Теперь только этот «приемный покой» – надо же так обозвать столь мрачное помещение! – и вот эта крыса, на которой зациклено все его внимание... Но заработавшую мысль уже не остановить: быстрой кинолентой прокручивается она назад и восстанавливает подробности, предшествующие... А чему? Ограблению? Похищению? Или и то, и другое? Пока он знает только то, что у него забрали дорогой телефон, а остальное – ни карманы, ни бывший при нем портфель с документами и ключами от сдаваемых внаем квартир – проверить не в состоянии. И будь это «грабители с большой дороги», этого бы им хватило. Но они что-то упоминали о баксах, значит, это одна из банд, что похищают богатых людей с целью получения за них выкупа и которые орудуют сейчас на Донбассе. Но на какой выкуп можно рассчитывать за него, проповедника слова Божия? Или у них есть о нем другие сведения? Ведь обозвали же его фашистом. Если так, то это уже не просто бандиты и похитители, а члены расплодившихся в последнее время политических группировок, вполне благополучно совмещающие политику с разбоем, похищениями и убийствами неугодных. В том числе и своих же подельников. Тут уж кто кого опередит, тот и на коне; недаром ведь негласный девиз этой, слетевшейся со всего мира братии, – старый, но нетленный девиз уголовников: «Свой, не свой – на дороге не стой!» Несть уже числа людям, бесследно исчезнувшим в их потайных подвалах, этих своеобразных местных зинданах. О зверствах новоявленных тонтон-макутов люди предпочитают говорить шепотом и с оглядкой. Наслышан о них и Виталий, но – ах, как же хочется надеяться, что попал не к ним. Абсурдность надежды заставляет горько усмехнуться: дескать, дожили до того, что быть просто ограбленным считается везением! Однако рано еще паниковать. Надо сосредоточиться... Надо успокоиться и проанализировать ситуацию. Но как это сделать, если взгляд пары недвижных бусинок просто гипнотизирует тебя. Да еще не ко времени вспомнил, что крысы терпеливо ждут лишь в случае близкого конца жертвы. Неужели она чувствует, что скоро будет ей пожива?
«Да сгинь же ты, нечистая!» – так и хочется крикнуть на весь подвал, да только нет на это ни сил, ни голоса. К тому же на смену первоначальному порыву запустить в нее чем-нибудь увесистым уже пришла мысль о примирении: кто знает, сколько ему тут сидеть, а это, как-никак, собеседник. Все не одиночество, которым он и так уже вдоволь «насладился» в более молодые годы и которое приравнивал к духовным пыткам. Оно всегда тяготило его.
– Не могли бы вы оставить меня в покое, мадам, э...э, Матильда, – вместо крика чуть слышно шепчет Виталий. – Да, я буду звать вас Матильда. Оставьте, хотя бы на часок, а я обещаю поделиться с вами пищей, которую мне обязательно принесут, кем бы ни были мои «благодетели». Прошу вас.
Он повторяет просьбу несколько раз и – о, чудо! – крыса вдруг зашевелилась и, лениво переваливаясь с боку на бок, проследовала в дальний темный угол, где во мраке и скрылась. Растворилась, будто прошла сквозь стену. То ли и правда прониклась его просьбой, то ли наскучило созерцать явно не спешившего умирать узника и решила ждать до лучших (в ее понимании) времен в своей норе. Этакий зиндан в зиндане.
«Выходит, что у каждого из нас – свой зиндан? – горько иронизирует он и облегченно вздыхает. – Слава Богу, раз ушла, значит, не конец еще».
Привыкший во всем верить и доверяться Богу, он принял и этот эпизод как должное, поэтому не слишком удивился капитуляции грызуна. Пусть даже временной. Ведь главное, что с ее уходом пришло столь нужное самообладание и способность анализа событий.
Итак, сегодня в полдень (если это еще сегодня, а не вчера!) ему позвонила женщина, которой он совсем недавно помог оплатить задолженность по квартире, и попросила его срочно приехать. На вопрос о цели встречи торопливо, путаясь в словах, ответила, что звонит из Станицы Луганская, где разбомбило несколько домов и люди нуждаются в его помощи. Но разговор, мол, не для телефона, и он узнает все на месте. Ждет его на улице Зои Космодемьянской. Ее взволнованность передалась ему и заставила выехать без лишних расспросов. Свердловск он хорошо знал и чувствовал себя здесь в относительной безопасности; в городе было много знакомых, в том числе и тех, кому он так или иначе помогал, еще будучи успешным предпринимателем. Да, были и такие времена в его биографии, были.
Валентина ждала его на довольно безлюдной улице и, еще издали заметив его, сделала знак следовать за ней и юркнула за угол дома. Он невольно ускорил шаги, но едва свернул за тот угол, как от сильного удара в спину («тупым предметом», как записали бы в протокол, обратись он в милицию, а на самом деле – прикладом автомата) оказался на земле. И без сознания. Били ли его там еще? Наверное. Во всяком случае, другой удар и вскрик жизнерадостного идиота – «телефончик»! – он уже вспомнил.
На этом вскрике его мысленное «расследование» затормозилось, добавив к прежним догадкам еще одну: выступила ли тут его знакомая Валя в роли приманки? Как ни хотелось признавать это, учитывая его помощь, да и вообще участие в ее судьбе, но все сводилось именно к этой ее роли. Почему она не дождалась его на месте, а постаралась тут же скрыться? Что за спешка? И куда-то ведь исчезла, несмотря на то что видела – не могла не видеть! – нападение на него тонтон-макутов. Поэтому и одобрительное: «Не сбрехала подруга!» – скорее всего, относится к ней. Оно так и стояло в ушах, раня его самые лучшие чувства. И все равно он заранее искал ей оправдания: дескать, мало ли в какую ситуацию могла попасть беззащитная женщина. Вот, мол, если подтвердится, тогда... Хотя, что будет тогда, никак не вырисовывалось. Сначала надо спастись самому, а потом уже и загадывать.
Он так ушел в свои рассуждения, что не сразу среагировал на шум машин вовне, и вздрогнул лишь от продолжительного сигнала клаксона и последовавших за ним отборной ругани и громкого смеха мужиков. Через минуту-другую послышались гулкие шаги по коридору, а еще через несколько секунд двое из них подошли к дверному проему справа и стали о чем-то оживленно договариваться. Таким образом, сами они оказались на свету, и Виталию, привыкшему к полумраку, не составило труда разглядеть обоих. Один был смуглый, ростом чуть выше среднего и чуть ли не квадратный (грудь колесом!) с большой, совершенно лысой головой и вытянутым лицом с выпяченной нижней губой, почти скрывающей верхнюю под крупным сплюснутым носом; другой – повыше, с вихрастым белобрысым чубом, спадающим на лоб, посимпатичнее и постройнее первого. Но оба были при усах и бороде, что делало их чем-то неуловимо похожими.
Виталий по детской еще привычке тут же обозначил первого «штангистом», второго – «блондином». Будем пока так называть их и мы. Для простоты и ясности.
– Черт, ничего не вижу, – недовольно пробурчал лысый. – Ну-ка, подсвети.
(Здесь я хочу предупредить читателя о трудностях воспроизводства языка, на котором говорит эта группа людей. Поэтому, читая краткие диалоги, домысливайте их модальную окраску, которую не всегда можно озвучить на бумаге. Дело в том, что если в предложении – любом! – заменить обсценную лексику точками, то у нас получится сплошь тоскливое невыразительное многоточие... до и после каждого вразумительного слова. Неважно, говорится ли это на русском, суржике или украинском. Хотя им-то, нашим героям, кажется, что речь их как раз оттого и яркая, и сами они выглядят более чем мужественно: эдакие брутальные «рыцари без страха и упрека». На самом же деле, это то, что называется словом – плебеи. Недаром же, большинство из них – наемники и отпетые уголовники. Что, впрочем, в условиях любого вооруженного конфликта одно и то же).
Вспыхнувший сноп света от фонарика больно ударил в глаза, и Виталий, невольно дернув головой, не удержался от стона.
– А-а... что, живой еще жмурик... – радостно засмеялся штангист. – Это хорошо. Ну, тогда будем знакомиться. Давай рассказывай, что ты за птица и что вынюхивал тут?
– Хлопцы, вы бы размотали меня сначала, – пожаловался Виталий. – Затек я весь! Я ж никуда не денусь.
– Ты че тут канючишь, – мгновенно рассвирепел штангист. И тут же удар по лицу наотмашь. – Отвечай, когда тебя спрашивают!
– Хорошее начало, – еле слышно пробормотал узник. – Обнадеживает. – И смолк, уронив голову.
– Чего это он? – недоуменно обернулся к напарнику лысый и, поскольку тот промолчал, неуверенно продолжил. – Гонит? Или из шутников? – И снова к Виталию. – Какая тебе надежа, ублюдок? Чего – надежа?
– Ну-ка, раскрути его, – повелительным тоном сказал блондин, тщательно осветив лицо пленника. – Быстро.
– Че ты там увидел?
– Давай, пока он не окочурился. И не трогай, пока не получим свое, понял?
– Дык он же из этих... ну, сам знаешь. Его только так и додавишь.
– Ага, додавишь. Мне покойник не нужен. А тебе?
– Да че ты сразу – поко-ойник. Ну, ладно-ладно, конечно, не нужон.
– Вот и делай, что говорят. Крути, я придержу его.
И заелозила по запястьям проволока, разбередив присохшие уже ранки стертой до крови кожи. Штангист натужно сипел и чертыхался на чем свет стоит.
– Че лаешься-то, – хохотнул блондин. – И на кого? Сам же закручивал, да еще и хвалился, как надежно.
– А надежней некуда. Фирма веников не вяжет. Вот и обидно, что сам. Ничего бы не стряслось с твоим жмуриком. Нет, дохлый номер... Отстегни-ка штык-нож и дай сюда. Вот теперь все, готово.
Та же жгучая боль сопровождала и освобождение ног, но Виталий не издал ни звука, быстро смекнув, что вытерпеть и промолчать – самое лучшее, что он может сделать. Ясно, что лишать его жизни прямо сейчас не входит в их планы, значит, надо выиграть время. А если еще и оставят несвязанным, видя его немощное состояние, то... Но так далеко загадать не успел; закончив с проволокой, они тут же приковали его правую руку наручниками к трубе отопления, и блондин снова посветил фонариком в лицо Виталия.
– Ладно, кажись, теперь не сдохнет. На всякий случай воду ему оставим, – достал он из подсумка бутылку и поставил у ног пленника. – Так ты давай дуй к мужикам, – бросил через плечо лысому, – и проверь, нашли ли бензин заправить машину. Если нет, хотя бы ведро пусть зальют.
– А ты?
– Подожду немного. Вдруг очухается, тогда попробую его разговорить. Хотя нет, сегодня не стоит. – Он приподнял пленника за подбородок, словно изучая его лицо. – Пусть малехо окрепнет, тогда останется только чуть надавить – и сам разговорится. Помнишь, я рассказывал о теории японцев?
– Спасшийся от близкой смерти теряет силу воли. Так?
– Приблизительно так. – Блондин убрал руку, и голова Виталия безжизненно поникла, как у птички с перебитой шеей. – Видал? Теперь пошли.
Лысый все же на прощание пнул пленника шнурованным ботинком.
– До завтра, жмурик. И смотри – не окочурься мне!
* * * Но ни тот ни другой
не пришли ни завтра, ни послезавтра. Вместо них утром появился угрюмый мужик в солдатской форме без погон. В комнате было не намного светлее, чем ночью, но Виталий смог разглядеть его. На вид около тридцати и явно не военный, несмотря на форму, тот, видимо, должен был присматривать за ним. Оставив без внимания приветствие пленника, он молча взял бутылку, посмотрел ее на свет, зачем-то перевернул вверх дном и, убедившись, что она пуста, быстро вышел, так и не проронив ни слова. В том же молчании вернулся и поставил ее у ног пленника.
– Друг, – обратился к нему Виталий, – скажи, будь ласка, за что меня тут держат? Я – мирный человек и ничего плохого никому не сделал.
Спросил и услышал в ответ такое недоумение в голосе молчаливого стража, что и самому впору удивиться. К тому же тот разразился целой тирадой.
– Тю-ю, мирный, шоб тоби повылазило! – презрительно протянул. – Мирные долларов в глаза не видели, а ты разбрасываешься ими, бандера поганый. Думаешь, не знаем, кто тебе платит за то, что пудришь тут мозги людям сказками о Боге? – спросил и сам же ответил. – Америкосы да НАТО, кто ж еще. Спят и видят, как бы захватить нас. Им это только и надо. Говоришь-то ты складно, а сам втихушку наши позиции выглядаешь? Ясно же, для кого стараешься; для правосеков да бандеровцев. Ты думал, что если они тебя купили, то и других купить можно. А нет, не можно. Леньку Клина, например, ни за что не купишь! Я сам кого хошь... это... – он сбился и замолчал, не зная, как завершить явно непосильную для него тираду.
– А ты, значит, Клин? – выручил его Виталий. – И ни за что, да?
– А то! У нас продажных нема. Поэтому ты и облажался. И очень вовремя тебя сдали. Ты их купить хотел, а они сдали. Теперь за все ответишь...
Сдабривая пламенную речь изрядным количеством брани, Клин то и дело вскидывал руки в великом возмущении сердца. Наконец с возгласом: «От же вражина!», – столь же бранно ее и закончил. Но удалился, почему-то ни разу не ударив «вражину».
Такой взгляд на ситуацию Виталию не в диковинку; уж он-то, проповедуя слово Божье, часто курсировал между Киевом и Свердловском и хорошо видел, какие «плоды» приносила сумасшедшая пропаганда российского телевидения, обрушившаяся на жителей Донбасса. Сутками напролет пропагандисты, оседлавшие голубые экраны востока Украины, стращали обывателей угрозой вторжения правосеков и бандеровцев, при этом показывая высосанные из пальца «достоверные факты» их «зверских расправ» над мирным населением. А телесюжет о распятом мальчике на площади Ленина в Славянске (после того как оттуда вышибли гиркинцев) признан, пожалуй, всеми СМИ мира высшим образцом журналистской фальшивки. Заведомо ложный, абсурдный с самого начала (в городе даже нет площади имени этого вождя), он до сих пор не сдает своих позиций и занимает первое место среди подобных фальсификаций.
А обывателю что? Неискушенному в пропагандистских уловках, не имеющему никакой другой информации, кроме этих передач, ему и так-то трудно отличить истину от лжи, а уж когда ее месяцами преподносят тебе каждый день, каждый час, то... Ну, сами понимаете: «Скажи человеку девяносто девять раз, что он – свинья, на сотый раз он хрюкнет». Именно этой поговорке следуют пропагандисты всех мастей (и режимов), пока не доведут своего зрителя до нужной кондиции. То есть, пока он в большей своей массе не поверит их «хитросплетенным басням». Что здесь и случилось: сплошь да рядом бросали работу простые шахтеры и шли записываться в добровольческие отряды. Да что шахтеры, если общему дурману поддались и некоторые верующие. И тогда Виталий, пытаясь остановить хоть какую-то их часть от неверного шага и, в общем-то, даже против своей воли втянулся в политику. Хотя и политикой это было трудно назвать; ведь он открыто уговаривал обе стороны конфликта одуматься и не брать в руки оружие, дабы «не идти брат на брата». К сожалению, его призыву верили и следовали лишь единицы, но когда это случалось, он чувствовал неизъяснимую радость в сердце и возносил молитвы благодарности Богу. И все ж в итоге, как только что подметил вот этот бывший шахтер, его сдали как раз те, кому он помогал и кого хотел оградить от участия в братском побоище, деянии на потребу войне и ее вдохновителям.
Но... отрицательный результат – тоже результат: теперь он не сомневался, кто сдал его похитителям. Сдал – да, понятно, но кем были они сами? Ясно, что не из оболваненных шахтеров, в отличие от которых эти оба – и штангист, и блондин – прекрасно знают, за что воюют. Оба – явные наемники, скорее всего казаки из приграничных станиц, и пришли сюда убивать и грабить, чтобы обогатиться за счет слабеющей, раздираемой противоречиями страны.
– Господи, – взмолился истово, – хоть бы Ира успела уехать до их прихода. Не допусти бандитам схватить ее. Не допусти, Господи.
Страх за жену вытеснил собой все остальные чувства, в том числе и голод. Лишь к вечеру немного успокоился: раз не пришли молодчики в течение дня, значит, на свободе Ирина и, может быть, уже в Киеве. Мысль пришлась явно ко двору, принесла относительное физическое облегчение, и даже боль поутихла во всем теле. Но теперь напомнил о себе голод, и когда надзиратель снова принес воду, Виталий заикнулся о еде: дескать, принеси хотя бы хлеба. Ну и еще что-нибудь...
– Больше ничего не хочешь? – недовольно буркнул Клин. – Так я тебе и принес, держи карман шире. Может, еще кофе с молоком?
– Но меня же арестовали? Значит, арестантскую пайку положено бы дать.
– Вот кто положил, тот пусть и дает, – мрачно осклабился он. – А я о еде ничего не знаю. Да хоть бы и знал, то где я тебе ее возьму? Из дому буду носить, что ли? Вот придут
– А если их уже назад отозвали? В Россию свою? – схитрил Виталий, надеясь выудить из него информацию или хотя бы по реакции на вопрос убедиться в правильности своих подозрений. – Я что, так и сдохну с голода? Или отпустишь меня, раз я ничейный буду?
Надзиратель смерил его долгим тяжелым взглядом и лишь покачал головой, как бы говоря: «Неужели еще не дошло, паря, куда ты попал и что тебя ждет?» Вслух, однако, уже ничего не сказал.
Два раза в сутки он молча приносил воду и так же молча уходил, как ни пытался Виталий заговорить с ним. Сдержал, так сказать, обещание. Лишь к вечеру третьего дня казаки (в этом он не сомневался) объявились, и с первых же слов пленник удостоверился, что он – действительно «ихний». Настроение у них было приподнятое, а в руках у каждого – по увесистой бите.
– Теперь слушай сюда, – улыбнулся блондин так, будто продолжил только что закончившуюся фразу, и присел подле него. – Мы знаем достаточно, чтобы пустить тебя в расход, но мы с Митей – пацифисты. Мы – противники насилия.
– Я это заметил, – тихо сказал Виталий. – Поэтому в расчете на милосердие признаюсь вам, что я уже три дня ничего не ел.
– Всему свое время. Время жрать, и время признаваться в грехах. Я это из Библии, улавливаешь? Ты же везде трубишь, что ты проповедник, так?
– Так и есть.
– Вот видишь, сразу и врешь, – удовлетворенно развел руками блондин. – А значит, кушать не получишь. – И подмигнул другу. – Покажи карточку, Мить.
– А ну, подивись, – сунул тот фотографию ему под нос. – Кто это тут у нас будет? Что за офицер, не вспомнишь?
Это была фотография времен его службы в Венгрии, и Виталий не смог сдержать вздох облегчения. Как он и предполагал, они уже побывали в его квартире, но Ира уже уехала. Значит, она в безопасности, раз уж их интересует только он сам.
Наверное, это удовлетворение отразилось не только в неосмотрительно вырвавшемся вздохе, но и в лице пленника, потому что тут же последовал неуловимый тычок битой под дых.
– Ты чего расцвел?.. С какой целью тебя, офицера, прислали сюда?
Удар сбил дыхание, он скорчился и долго хватал воздух открытым ртом.
– Ребята, – вымолвил, наконец, – это же я еще в Венгрии служил, когда был Советский Союз. И был я в звании прапорщика, не офицера.
– А сейчас? – слащавая улыбка блондина, и новый удар. Уже по ребрам. – Сейчас в каком звании к правосекам прибился? Куда они тебя произвели?
– Ни к кому, кроме Христа, я не прибивался, – натужно выдавливает из себя Виталий, едва сдерживаясь, чтобы не закричать от боли. – Покаялся перед Господом и служу только Ему. Слово Его несу людям и...
– Опять врешь! – прерывают подельники и каждый новый удар сопровождают неизменной улыбкой. Бьют по предплечью, спине. Левая рука повисает, как плеть.
– Где ж твой крестик, если ты Богу служишь? Ну, кажи! То-то и есть, что нету, – ухмыляется штангист (или Митя, как мы теперь узнали) и показывает на свой крестик на шее. – Кто верит, у того завсегда он есть. Вот, видал? А тебе какой Бог, если срок по тюрьмам мотал? В Бога верят честные люди, а не такие, как ты, мошенники. Вон какие дела проворачивал с недвижимостью, да и сейчас, поди, не хуже. Впрочем, кто ты на самом деле, нам до лампочки. Только не пытайся выкрутиться, всю твою подноготную знаем. – И оборачивается к блондину. – Может, подсказать ему, Гром, за что он сидел?
– Надо будет, сам расскажет, – улыбается блондин (или Гром, как мы узнали – позывной второго). – А теперь, прапорщик драный, следи за руками: у тебя по нашим сведениям сейчас в наличке 150 тысяч долларов. Так? Есть, есть, не делай морду лопатой. Может быть, и больше, но мы не жадные, нам чужого не надо. Что знаем – то и знаем. Так вот, слушай внимательно: возместишь наши заботы о тебе – и тут же валишь на все четыре стороны. Сразу же! Че опять вылупился? А-а, хочешь знать, сколько? Ну, что ж, дельно, дельно. Я бы на твоем месте тоже спросил. Да, в общем-то, сущий пустяк для такого деловара, как ты: всего каких-то восемьдесят тысяч. Долларов, разумеется. И тогда можем даже вывезти к вашему блокпосту и передать, что говорится, с рук на руки. Хоть бандеровцам, хоть правосекам; кому скажешь, тем и передадим. Без дураков! У нас все схвачено. Ну?
– Ребята, у меня нет таких денег. И ни к тем, ни к другим я не имею отношения. Спросите у тех, кто меня подставил, – предлагает он и на этот раз невольно срывается в крик от удара по ногам ниже колен. И закатался по бетонному полу.
– Не ори... Не на собрании, – хохочет Гром. – Спрашивать будем с тебя. И запомни: мы тут надолго обосновались и будем бить, пока не вспомнишь, где бабки припрятал. Учти, что сегодня была только разминка, по-настоящему бить будем завтра. Разницу быстро почуешь. Так что думай, выбирай, что тебе милее: бабки жилить или завтра же на свободу. Отдай ему хавчик, Мить, и пойдем.
– Держи жратву, – бросил тот к ногам пленника небольшой сверток. – Да цени нашу доброту. Другие тебя, фашиста, давно бы уже в расход пустили.
И, забористо обругав его, вышел вслед за подельником. Лысый явно подражал Грому и тоже пытался носить постоянную улыбку, но выходила она у него больше зловещей, чем насмешливой. Скрывать свою звериную ненависть к людям под маской добродушного циника ему, в отличие от блондина, не удавалось. Вскоре со двора донесся шум заведенного мотора и снова все стихло. Вроде бы и жилой район почему-то оживал лишь с появлением этих вояк и снова затухал с их уходом.
Похоже, их ухода поджидала и Матильда, потому что тут же дала о себе знать резким неприятным писком и заняла обычное место у стены напротив. Превозмогая физическую и душевную боль, Виталий достал из свертка кусок хлеба, разломил и большую его часть бросил ей. Она тотчас подхватила его и скрылась в норке.
«Есть контакт! – с грустью констатировал узник. – Хоть что-то положительное за трое суток. Может быть, и удастся задобрить обжору».
Оставшийся хлеб и квелую несимпатичную сосиску он съел сам.
* * * Три дня, последовавшие
за этой «прелюдией», как и обещали подельники, стали одним непрерывным кошмаром, вообразить каковой не под силу нормальному человеку. Ну, разве что увидеть в низкопробных фильмах ужасов. Попробуем, однако, проследить за этим процессом на примере одного дня, тем более что проходил он по довольно вялому однообразному сценарию. Проследим и расскажем в деталях, но опустим при этом наиболее страшные из них. Умолчим по этическим соображениям.
В тот первый день (равно как и в последующие) они пришли с другими битами, подлиннее вчерашних и, отвязав кабель, сразу же приступили с вопросом:
– Ну что, бандера, вспомнил, где бабки спрятал?
– Ребята, вы хотя бы выслушайте меня, – в надежде на диалог начал пленник, растирая запястья, освободившиеся от наручников. Он оказался такого же роста, что и блондин. – Все скажу, как есть.
– Ну, давай. Только коротко.
– Я действительно зарабатывал неплохие деньги, но часть их сразу уходила на построение церкви, часть на закупку духовных книг, в первую очередь, Библий, а оставшиеся – раздавал нуждающимся; в церковь ведь приходят в основном бедные люди, а их в стране, особенно в последнее время, становится все больше. Вы в этом можете убедиться, если спросите верующих нашей церкви в Свердловске. Спросите – и любой вам подтвердит, что само здание церкви построено на мои деньги. Они никогда не были для меня целью наживы. Я зарабатывал, чтобы помогать нуждающимся и этим угодить Богу. Это заповеди Христа, и я...
– Хорошо поешь, бандера, заливисто да складно, – оборвал его блондин. – Эдак-то тебя и не переслушать. Короче: Богу, значит, угождал, а нам отказываешься?
– Я рассказал для того, чтобы вы поняли: деньги для меня – далеко не на первом месте. И даже не на десятом. Неужели бы я рисковал своим здоровьем, если бы они у меня были? Но их нет. Все мои документы в портфеле, который у вас. Посмотрите их повнимательнее, там вся отчетность: сколько, кому и куда. И остаток выведен. Вы же наверняка их смотрели.
– Кто смотрел? Кого смотрел? Ты что-нибудь видел, а, Мить? – наигранно удивился Гром и вдруг наотмашь рубанул битой по груди пленника.
– Да врет он все, – с такой же силой ударил по спине Дмитрий и пнул ногой уже катающегося по бетонному полу Виталия. – Слушай его больше.
Его снова поставили на ноги и уже методично били с обеих сторон так, что, казалось, мясо отстает от костей, а когда из груди рвался стон или крик, били с еще большим остервенением. С остервенением и – вот уж что трудно себе представить – с довольной, прямо-таки счастливой улыбкой.
– Ори сколь угодно, фашист. Здесь тебя никто не услышит.
Подустав махать дубинками, усадили обессилевшую жертву на пол и прислонили к стене.
– Понял разницу? – приподнял голову за подбородок Гром. – И это еще не все. Мы тут на пару часиков по делам смотаемся и вернемся. Так шо шибко-то не скучай.
«Неужели еще вернутся сегодня, – точила-подтачивала единственная мысль. – Если да, то, как убедить их, что денег действительно нет? – И констатировал в полной безнадежности: – Никак. Попробуй убедить, если они только за этим сюда и приехали. Они же зациклены на деньгах. Это их главный, если не единственный, стимул в жизни. Значит, вернутся».
И они вернулись. Да не один, а еще два раза на дню. И каждый раз все – от вопросов до прибауток, сопутствующих избиению, – повторялось вновь. С той лишь разницей, что на третий раз блондин озаботился здоровьем подопечного.
– Стой! – остановил на замахе вошедшего в раж штангиста. – На сегодня все. А то не ровен час, отдаст своему Богу душу. Итак, кажись, перестарались. – Он склонился над распростертым на полу пленником, похлопал его по щекам и, увидев, что тот пришел в себя, пробубнил эдак с укором: – Вот видишь, мусью, к чему приводит твое упрямство. Вон как тебе плохо стало. – И тут же заботливо. – Да-а, мы ж тебе тут пожрать принесли. И водичка вот в бутылке. Ты поешь, попей пока, да заодно вспомни, где бабки заныкал. А мы завтра вернемся и продолжим. Если не вспомнишь. Но ты же вспомнишь, да?
– Не забывай, что признание – половина наказания, – предупредил в свою очередь штангист. – А будешь кочевряжиться, тогда... – прищелкнул языком и жестом изобразил виселицу. – Тогда аля-улю. Понял, да? Завтра последний срок. Думай, попик, соображай.
И, весело переговариваясь, ушли. Даже пристегивать кабелем не стали. Зачем пристегивать полуживого; куда он денется.
Виталий тупо смотрел им вслед; в уме никак не укладывалось, что можно просто так, без вины, ради денег забивать человека до смерти. А что он близок к ней, не было сомнений: все его существо, как снаружи, так и внутри, горело, как на полке в жарко натопленной бане; кожу тут и там украсили лилово-розовые с фиолетовым по краям кровоподтеки, где-то она и вовсе лопнула, и из ранок сочилась кровь. Все это саднило, ныло, заставляло глухо стонать. При этом снова, будто клещами, сдавливало виски (хоть на этот раз и не били по голове), а глаза от боли, казалось, вот-вот выпадут из орбит. Вдобавок ко всему, учуяв запах крови, не замедлила объявиться и Матильда. Сейчас она показалась ему по-особому злой, а в ее недвижном выжидательном взгляде недвусмысленно читался неутоленный голод. Он отломил ей хлеба, оставив себе, как и в прошлый раз, сморщенную холодную сосиску. Потом с трудом дотянулся до бутылки, откинулся на стену и припал губами к живительной влаге.
«Господи, неужели не защитишь, – шепчет пленник в сгущающиеся вечерние сумерки, – неужели оставишь меня в руках этих нелюдей?» – И запрокидывает голову так, чтобы затылком касаться стены (так легче глазам). Ему хочется видеть небо. Он так любит небо. Ах, как хочется увидеть его хотя бы на миг. Вот так, как это случилось однажды в его незабвенном раннем-раннем детстве, когда он взглянул с порога хаты в вечернее украинское небо – и душа несмышленыша замерла в таинственном восторге. Из этого далёка, из всей этой необъятной кавалькады звезд прямо на него смотрела и приветливо подмигивала одна... Он сразу ее выбрал, одну из всех. Завороженный ее сиянием, он чуть прикрывал глаза, и она протягивала к нему свои перламутровые нити. Много нитей. По одной на каждую ресничку. А когда совсем жмурился, эти радужные струны преломлялись в причудливые разнообразные кубики, кругляшки и просто точки. Желтые, голубые, оранжевые, красные – все! И он почувствовал, нет, догадался, что это кто-то очень добрый следит за ним оттуда и шлет ему такие прекрасные подарки! И тут же влюбился в свою звезду. Уже тогда в его детском сознании возникло щемящее чувство тоски по чему-то потерянному, очень ему дорогому. То, что обязательно нужно найти. Только не знал – что. Или – Кого. Потом, уже став взрослым, когда становилось отчего-то грустно или просто что-то не ладилось в жизни, он отыскивал ее на небосводе и мог долгое время не просто наблюдать, а делиться с ней своими проблемами. И она успокаивала его, вносила в душу облегчение и отпускала в полном утешении. Много позже он определил ее как полярную звезду.
Вот и сейчас, несмотря на неослабевающую физическую боль, он незаметно для себя уносится туда, где было это небо. Где он встретил свою звезду. В Медвежью Балку, село на Кировоградчине, в котором прошло его детство.
Почему она Медвежья, никто толком не знает, так как отродясь тут медведей не было. И нет. Но вот назвали же – Медвежья – и все тут. А ведь понятнее было бы назвать, скажем, Заячья Балка, хотя бы потому, что этот зверек водился здесь в великом множестве. Как, кстати, и дикие козы, косули, а из птиц – больше всего тетеревов, и были даже дрофы. За этими зайцами день-деньской гонялся Витя по степи со своей преданной дворняжкой Найдой. Понятно, что это не было охотой; бегал для того, чтобы подержать за уши и погладить пушистую шубку степного красавца. Сама степь, разноцветным ковром раскинувшаяся сразу же за селом во все пределы, всегда манила его своей приветливостью. Эта приветливость ощущалась и в ласковых лучах яркого солнышка, и в освежающем дуновении ветерка, который остужал его, запыхавшегося, разгоряченного длительной погоней за зайцем; ощущалась в приятном покалывании босых ног, когда он ложился передохнуть на нагретую траву. Часто приходил он сюда со своими старшими сестренками, и они научили его плести венки из полевых цветов. Горицвет, барвинок, маки, васильки, тюльпаны, сончики, фиалки – вся эта изумительная палитра красок причудливым ковром стелилась-расстилалась по всему окоёму. А случись малейший ветерок – и вcколыхнется волнами это радужное море, зарябит-запереливается, и волнами же сбежит по пойменному лугу вдаль, аж к самой речке Ингул. Добежит, окунется и растворится, и сольется в ее заводях с отражением пронзительно голубого неба и белоснежных облаков на нем. Не поймешь тогда, где луг, где речка, а где небо с облаками. Как в той песне: «И не понять: то ли небо в озеро упало, то ли озеро в небе плывет!»
Кстати, этих озер целых пять в самом селе, да за селом два. Вот как раз по направлению к Ингулу. Ну, не такие уж они и озера, скорее, каскад небольших ставков, следовавших один за другим по балке и отгороженных друг от друга загатами. Зато рыбы в них, ого! Не в каждом озере столько-то водится. Ее, рыбу эту, сельчане руками ловят, когда вода спадает. Что уж говорить о детворе, для которой ставок не столько промысел, сколько любимое место для купания. Но и рыбку не прочь половить. Только подальше от загат, на мелководье, где глубина – воробью по колено. Это же как здорово поймать и удержать в руках скользкого пескаря или карасика, а то и жирного судака! Главное, сколько бы ни ловили, а рыбы вроде как и не убавлялось. Всегда ее было вдосталь и хватало на всех. Бывало так, что во время таяния снегов весной или обильных дождей летом вода, переполнив один ставок, перетекала через загату (а то и прорывала ее) в следующий, потом в следующий, а потом и вовсе выходила из берегов, устремляясь на луга и растекаясь по улицам села. Но ни половодье, ни ливни худа хозяйству сельчан не приносили, наоборот: схлынет вода – и в неглубоких ямках от коровьих следов, что в степи, что на дороге к селу карасики плещутся: собирай – не хочу! Ну, это уж кто раньше встал, тому и повезло. Виталику везло. И не раз. Жили они на окраине, в каких-нибудь ста метрах от охраняемого пастухами колхозного стада, куда он рано утром выводил свою корову, вот ему первому и выходила удачная «рыбалка». Скинет он майчонку, свяжет внизу узлом и «наловит»... нет, не полную, а ровно столько, чтобы она не порвалась.
А еще после весеннего половодья да обильных ливней видимо-невидимо появляется ягоды. Не лесной. Леса – такого, чтобы был лес как лес: с могучими деревьями, непроходимым буреломом, сухостоем и выворотами – рядом с селом не было. Зато много фруктово-ягодных посадок, где росли и плодоносили яблони, груши, черешни, вишни, ежевики, сливы, абрикосы... Все это было в общем пользовании и никаких тебе разрешений от кого бы то ни было на сбор урожая. На такой сбор абрикосов ездила на телеге и вся семья Виталия во главе с отцом, который правил лошадкой. А вот на заготовку вишни мать посылала только детей, вручив каждому по ведру. Задание они всегда выполняли, хоть и не факт, что оно им нравилось, особенно сыну. Намного охотнее он проводил время за сбором шелковицы: эта любимая его ягода созревала раньше других (еще в мае), и все лето напролет он лакомился ее плодами. Там – мелкая, тут – крупная, да разных цветов: красная, белая, черная, фиолетовая, да и много еще какая плодоносила она до самой поздней осени. Бывало, что с утра лазил он, как обезьянка по зарослям шелковицы, и лишь к обеду шел домой. Только по пути забегал в ставок, чтобы умыть лицо, разукрашенное всеми цветами радуги, да рубашонку от пятен отстирать. За разноцветную рубашку мама спросит строго; так строго, что и ягод больше не захочешь.
Правда, применять строгость маме доводилось очень и очень редко.
Повода к тому он не давал ни родителям, ни старшим сестренкам, на попечении которых, в общем-то, и находился (мама занята на двух работах, отец занят еще больше). Ко всем взрослым без исключения он относился с большим уважением, а учительница в школе – любая, но только женщина! – вообще была для него не просто непререкаемым авторитетом, а существом не от мира сего. Что-то вроде ангела. По этой причине ему казалось, что мужчине недопустимо быть на ее месте; он посягает на что-то святое и даже умаляет звание учителя. Но это будет уже позже, а пока он, необремененный школьными делами, гонял по селу со своими сверстниками. А когда приходил вечер и всю детвору зазывали домой, он, предоставленный самому себе, шел к пастухам в ночное (как уже сказано, недалеко от дома) и, лежа у костра, допоздна слушал их байки. Больше всего любил рассказы бывшего директора местной школы, снятого с должности по причине якобы недостаточного образования. Однако сельчане считали, что он просто не угодил кому-то наверху. Предположение переросло в убежденность после того, как кто-то ушлый пронюхал, что более неполное образование оказалось и у присланного из центра. И если прежнего директора любили все – от учеников, их родителей и до уборщицы – то нового не жаловал никто. Впрочем, это не мешало ему руководить школой в течение многих лет, а его предтеча дорабатывал до пенсии пастухом. Очень часто, наряду с историями из жизни школы, он пересказывал содержание какой-нибудь повести и делал это столь увлекательно, что, благодаря его рассказам, Витя научился читать задолго до школы. Именно бывший директор, видя, с каким вниманием мальчишка слушает, побудил его к этому и всячески поддерживал в нем интерес к книгам.
– Учись читать прямо сейчас. А как пойдешь в школу, обязательно прочти... – и называл ту или иную повесть или рассказ.
Витя наматывал на ус его советы и впоследствии, уже учеником, стал читать взахлеб. Даже ночью. Под одеялом с фонариком. И не уснет, пока не закончит начатый текст.
* * * Неловкое движение – и
последовавшая за ним пронзительная боль прошлась по всему телу, прервала воспоминания и, вытеснив благословенные картины детства, возвратила пленника в трагическую реальность. Но такой притягательной силы было это странствование по закромам памяти, что какое-то мгновение он как бы по инерции продолжил жить в своих детских грезах. Ах, как же не хотелось расставаться с ними, даже невзирая на боль. Но это был лишь миг, за которым пришло осознание постигшей его беды и отчаяние буквально захлестнуло все его существо. Трудно сказать, от какой боли он застонал больше, потому что боль физическая усилилась душевными муками, а они, в свою очередь, породили панический страх; он вдруг увидел себя со стороны – скорчившегося, избитого, беспомощного человечка, да еще и в соседстве с голодной крысой – и ужаснулся.
«Это конец, – констатировал тот человечек в щемящей душу безысходности. – Ты обречен и ничего не сможешь сделать. Ничего для своего спасения. Ведь они почти обездвижили тебя».
«Подожди, щас я, щас, – возражает Виталий и пробует приподняться на локоть. Тщетно! Боль не позволяет даже шевельнуться. – Обездвижили, – с жалкой улыбкой повторяет он вслед самому себе и, понимая, что остается лишь надежда на милость Господа (впрочем, одной – и единственной! – она и была с самого начала!), шепчет в непроглядную темь каземата. – Господи, да святится имя Твое!»
Закрыть глаза и молиться – это все, что пленник может сейчас себе позволить. Он не может встать на колени – слишком больно даже дотронуться до них – поэтому молится, не меняя позы: то есть, лежа на бетонном полу, прислонившись затылком к стене. Так легче глазам. Так покойнее всему телу.
– Я жив, пока у меня есть силы для молитвы! – продолжает он, и в кажущемся приливе сил торопится изложить Господу свою жалобу. –
Слова этих псалмов Виталий знает наизусть, потому что молится ими не в первый раз. Он заучил их с того благословенного момента на нарах тюрьмы Житомира, когда узнал и поверил, что Бог слышит его. Но не будем пока возвращаться в прошлое и забегать вперед. Важно, услышит ли Господь его вот прямо сейчас.
«Господи, если слышишь меня, дай ответ. Приму все, что от Тебя, если даже придется загинуть здесь. Ведь тогда я пойду к Тебе, а мне всегда было так хорошо с Тобой. Всеведущий, Ты знаешь, что с той поры, как простил мой тяжкий грех, я живу надеждой быть призванным в Твои обители и хочу, чтобы это произошло как можно скорее. Как можно скорее», – повторяет Виталий и задерживает дыхание в ожидании ответа.
И ответ нисходит на него, и дух уже полнится всеобъемлющим умилением, как бы ни была еще ощутима физическая боль. А вот уже встрепенулся в нем и тот немощный человечек; встрепенулся и воспротивился: «Идущий к Богу разве может быть обречен? Нет. Он – спасен! Если Бог со мной – кого мне бояться? Я выдюжу. Все выдюжу. Только бы во всем была воля Твоя, Господи!»
Медленно, но верно и просто зримо стихает боль, а с ней, как бы это странно ни звучало, уходят страх и тревога за день грядущий. И это не напускное бахвальство (не перед кем!), не самообман и не самоуспокоение – это уверенность: что бы ни случилось – изобьют, забьют, убьют – Бог не оставит его Своей милостью. Ведь именно его имел в виду Христос, заканчивая Нагорную проповедь:
Окрыленный таким выводом, он снова впадает в то пограничное состояние, которое еще не сон, но уже и не тревожное забытье. Назовем это путешествием в незабвенные дни детства, волнующим видением пережитого. И прервется оно уже утром, с приходом его мучителей. С их угрюмого, полного злобы, вопроса: «Ну что, чучело, вспомнил?»
Но не эта затаенная злоба и не последовавшее за ней методичное избиение отложилось на этот раз в памяти узника. Совершенно неожиданно он обнаружил, что, едва они заговорили, как тут же появилась и крыса! Она что, уже различала их голоса? Появилась, степенно прошла на свое место у стены, спокойно, без страха села и, как показалось ему, с надеждой воззрилась на бравых казаков. Мало того, просидела до конца экзекуции и лишь с их уходом заковыляла прочь. В полумраке зиндана, да еще сильно увлеченные своим «неотложным делом», станичники, конечно, не могли видеть Матильду и, может быть, хитрая бестия на это и рассчитывала. Но факт остается фактом: трижды за день приходили они выбивать из своего пленника бабки и трижды следила она с неослабным вниманием за их действиями. Ждала результат? Ну, не ясно, разочаровалась или нет в его итоге, но от предложенного Виталием хлеба не отказалась. Слабое, конечно, для нее угощение в сравнении с тем, какое могло быть при другом исходе пыток. Но... на безрыбье и рак рыба, а хлеб – есть хлеб. Себе же он из милостиво выделенного ему блондином пайка, как и прежде, оставил сосиску. Ну что ж:
На третий день станичники били его без обычного энтузиазма, то есть с остервенением, но без улыбок. То ли подустали хлопцы, то ли дошло, наконец, что денег у него и правда нет. Оказалось, что и то, и другое. Под вечер оба впервые пришли вооруженные, и блондин, взяв в руки автомат, присел на корточки подле.
– Ну, что будем делать с тобой, бандера? Дальше бить?
– Вам виднее, – еле слышно пробормотал Виталий. – Только деньги от этого не появятся. Как вы не поймете, что...
– А-а, – раздраженно махнув рукой, перебил Гром и провел ладонью по горлу. – Вот ты где уже у нас сидишь. Устали слушать твою брехню. Надоело. – Он встал. – Короче, считаю до трех: если сейчас же не расколешься – пристрелю. Итак, счет пошел: раз... Ты че, скотина, разлыбился?
А у пленника и правда глаза засветились неизъяснимой радостью. Будто ему, уже осужденному на длительный срок, указ о помиловании вышел.
– Ребятки... Да я ж вам так благодарен буду. Я даже Бога буду просить за вас, – зачастил так, словно испугался, что они передумают. И, собрав последние силы, укрыл лицо в ладони. – Господи, Отец мой Небесный, наконец-то я иду к Тебе.
– Ну, не обессудь. Сам напросился... – матюкнулся блондин и несколькими одиночными расстрелял бетонный пол по обеим сторонам рядом с Виталием. Потом, чуть помедлив, нагнулся, грубо отнял его руки и увидел, что он молится. А лицо... лицо, как у счастливого жениха, получившего согласие девушки стать его невестой. – Ты че, тварь, и правда не боишься, что ли?
В голосе неподдельное изумление, смешанное с еще большей злобой.
– Да чего ж бояться! Идти к Отцу Небесному – для меня великое счастье. Ты, пожалуйста, прицелься получше. Избавь от всех бед.
– А вот это видел? – прорычал тот и сунул кулак ему под нос. – Никуда, ни к какому отцу ты не пойдешь! Здесь останешься, здесь и сгниешь. – Тут он резко приставил дуло автомата к колену узника. – Вот щас отстрелю чашечку, – прошипел, глядя прямо в глаза своей жертве, – и будешь валяться тут, пока не издохнешь. Сам сдохнешь, понял? А мы тут будем ни при чем.
Как ни готов был Виталий к переходу в вечность, но все же предполагал, что это произойдет мгновенно. О том, чтобы расстаться с земной жизнью в рассрочку, он не задумывался. Взгляд невольно отыскал притаившуюся у стены Матильду (как тут и была!), и все в нем содрогнулось от представшей в воображении омерзительной картины: она грызет его, еще живого, но беспомощного. И его обуял смертный ужас. Ужас и страх. Этот животный страх, зародившись как раз в коленях, стал медленно подниматься вверх, расползаясь мурашками по всему телу, парализуя волю. К такому уходу из жизни он не был готов и, забыв обо всем на свете, взмолился, обращаясь то к одному, то к другому.
– Хлопцы, не делайте этого. Не берите грех на душу. У вас есть родители, и они тоже православные, как и вы. Я хорошо знаком с укладом казаков и видел, как они чтут Бога. Они никогда и ни за что не одобрят вас, если вы изувечите меня, потому что знают: придет время, когда все мы предстанем пред Богом. И вы оба, и я – все! Он спросит каждого о делах его. И каждый будет отвечать только за свои грехи, а не другого. Даже тот, кто сомневается в загробной жизни, не рискнет так гневить Бога, а вы знаете это наверняка. Подумайте, нужно ли вам это. Неужели вам будет радость от того, что меня будут грызть крысы? Вон одна из них, Матильда, там, у стены, только и ждет этого.
– К-ка-акая еще Матильда?.. – машинально развернулся Гром, взглянул в указанном направлении и убрал автомат к ноге. – Точно, крыса. А, Мить? Видишь?
– Вижу. И что?
– Может, и правда, не след калечить его сегодня, а? – блондин брезгливо поморщился. Его даже передернуло. – Это ж крыса, блин. Смотри, сидит оторва и даже нас не боится.
– Вот и пусть бы жрала его, глядишь, посговорчивее стал бы, – раздраженно бросил Митя. – Говорил же, шлепнуть его надо без всяких расспросов, так ты – нет, дозреет. Вот он и пользуется твоей добротой. Разводишь с ним антимонии всякие.
– Да ладно тебе, братан. Куда он денется. Слышь, бандера, поживи еще до завтра. Там разберемся.
– Только, чур, разбираться буду я, – поднял штангист руку, как ученик на уроке, и нагнулся к пленнику. – Достал ты меня. Но я тебе не Гром, цацкаться не буду, понял? Понял-нет?
Виталий слабо кивнул. Растратив остаток сил на длинную речь, он вдруг почувствовал полное безразличие ко всему происходящему, и если бы одному из них снова взбрело в голову стращать его автоматом, скорее всего, принял бы как неизбежное. Во всяком случае, вряд ли стал бы умолять. Выхолостился.
А они ушли чем-то столь озабоченные, что Митяй, оставив ему сверток с едой, даже забыл пнуть его напоследок.
Матильда, однако, не забыла напомнить о себе своим противным писком и, получив полагающуюся ей долю хлеба, неспешно удалилась.
«Что будет завтра, Господи? – спрашивал вконец обессилевший пленник. – Что еще они мне уготовили? – И в уме каким-то невнятным надоедливым рефреном зазвучали слова известной с детства песни: “Если смерти, то – мгновенной, если раны – небольшой... Если смерти, то – мгновенной...” И он, немощный, неспособный уже адекватно осмыслить случившееся, зациклился на этом пожелании. – Пусть будет именно так, Господи. Да, сделай так... Чтобы – мгновенно».
Весь следующий день он провел в горячей молитве и всякий раз, когда со двора доносился шум подъезжающей машины, на секунду замирал в жутком ожидании финальной расправы. На секунду, потому что уже безошибочно определял по работе мотора инкассаторский внедорожник, на котором ездили его палачи. Но время шло, уже вечерело, а их машины все не было. И когда уже был готов расслабиться (может быть, не приедут сегодня), раздался знакомый визг тормозов, разрушивший эту слабую надежду. Последовала привычная уже, легкая перебранка с кем-то во дворе, и вот оба уже склонились к своей жертве. В руке штангиста был топор с лезвием внушительных размеров. Очевидно, для рубки мяса. Виталий невольно поджал ноги.
– А-а, вижу, что понял, – хохотнул Митяй, заметив это движение. – Правильно мыслишь, чучело. Вчера я пожалел на тебя свой патрон, – ну, на учете они, куда деться! – зато сегодня будет тебе секир-башка.
– Секир-нога, братан, – поправил его Гром.
– Ну да, нога, – согласился тот и провел пальцем по лезвию. – О-о-острый, что надо! – И завертел головой. – Слушай, а где твоя Матильда? Всю ночь, подлая, снилась.
– И правда: где ж она? – наигранно удивился и блондин. – Как раз бы к месту.
– Ну да. Я ее свежатинкой угостить хочу. Крысы лю-юбят свеженькие кости, а, бандера? Че молчишь? Расскажи и мне про Бога, как вчера вон Грому лапшу вешал на уши. Или язык проглотил от страха? А-а, молишься. Молись, молись. Грехи-то тебе надо замаливать перед смертью. Еще как надо. Ну, хватит! Короче: бабки будут? Нету? Ну, на нет и суда нет. Тогда протяни-ка ногу. Какую не жалко. Так и мне ловчее будет, и тебе не так больно. Придержи его, братан, чтобы не брыкался.
Он дотронулся лезвием до колена пленника, потом, как бы примеряясь, скользнул им вниз до щиколотки и испытующе взглянул на него:
– Вот отсель и досель, а? Не надумал еще?
И вновь тот вчерашний ползучий страх проник в самую душу, перехватил дыхание так, что не выговорить ни слова. Кажется, он полностью лишил Виталия силы духа, кажется, он уже теряет сознание. И все же сподобился выдохнуть: «Спаси и помилуй, Господи!»
Что было дальше, он не мог ни видеть, ни объяснить позже. Все разыгралось по всем правилам постановки фильмов ужасов. Сначала раздался неистовый вопль штангиста – крыса! – и громко звякнуло о бетон лезвие топора. Затем повторный вой и брань Митяя – ушла, сволочь! – и лишь потом голос Грома. Явно раздраженный:
– Где ты увидел крысу, охламон! (Это была первая ссора подельников.)
В ответ долгое молчание, потом сиплый, с надрывом хрип штангиста.
– Где, где ... Все там же. Как зайдешь – налево.
– Завязывать надо с бухлом, братан.
– А тебе – нет, что ли?
– И мне. Обоим, чего уж там. Ладно, замнем для ясности.
– Замнем. И пойдем отсюда, а то этот попик на меня плохо влияет. Кстати, что с ним дальше?
– Жратву оставим, а воду больше не получит. У него есть моча – пусть пьет.
– Вот это дельно. Не мытьем, так катаньем, – одобрил Митяй и, уходя, как бы оправдался за свой прокол. – Я только сейчас вспомнил. Ведь эта его крыса всю ночь мне снилась, представляешь? Просто преследовала. Вот, видать, и примерещилось.
Он еще бормотал что-то, но Виталий не слушал. Он славил Бога за избавление. И появившейся вскоре Матильде от щедрот своих подарил весь хлеб. Дескать, хоть и не сама, но заслужила.
* * * Наутро блондин
пришел один. Поразительно, что, не имея рядом своего подельника, он вовсю старался казаться другим, в первую очередь, незлобивым. И это, надо сказать, ему удавалось. Неизменной оставалась лишь с легким налетом презрения улыбка. Бить не стал и, слово в слово повторив вчерашнее решение насчет воды, подытожил с этой самой улыбкой.
– Ну, ты калач тертый, обойдешься. В тех местах, где ты бывал, это же в порядке вещей.
Уже в который раз они оба намекали на то, что он сидел в тюрьме, но этим намеком и ограничивались. Открыто об этом почему-то предпочитали не говорить. Позже Гром проговорился, почему. Оказалось, из подозрения, что это обстоятельство, открывшись, может «размягчить» отношение к нему «в верхах». Его просто могут забрать у них, а это не входило в их планы.
– Но, допустим, ты вдруг – интеллигент, да? – не без иронии продолжал Белый. Он и сам явно хотел выглядеть этаким ученым мужем. – И, может быть, побрезгуешь таким образом пополнять запасы воды в организме. – На его лице появляется добрая, прямо-таки благожелательная улыбка. – Тогда я иду тебе навстречу. Смотри: у тебя нет бабла, и я это вполне допускаю. Ну-ну, кто старое помянет – тому глаз вон! Мы не собирались калечить тебя, просто хотели хорошенько припугнуть. В общем, давай будем так считать.
«Ага, поэтому ты и пришел без подельника, – грустно усмехнулся Виталий. – Скажи такое при нем – и вмиг превратил бы своего лучшего друга во врага».
– Так вот теперь к тебе предложение, – не реагируя на усмешку, призвал его тот к вниманию. – Вот в чем я не сомневаюсь, так это в том, что ты хорошо знаешь таких же, как и сам, «деловаров». То есть предпринимателей, если обозначить по-современному. С той лишь разницей, что ты – в промоте, а у них это бабло есть. Чуешь, к чему это я?
– Пока нет.
– Ну и дурак, – насмешливо хмыкнул станичник. – Или прикидываешься? Смотри, я дело говорю. Речь-то о твоем, не моем, здоровье.
– Если о моем, то проще всего было бы отпустить меня. Я ни в чем не виноват перед вами. Вся моя вина в том, что у меня нет денег.
– Так и я о том же. Я же сказал: допускаю, что у тебя их нет. Но у твоих-то знакомых – куры не клюют. Подскажешь нам пару адресов – и мы передадим с тобой привет всей Украине. Если, конечно, твои данные подтвердятся. Тогда и езжай на все четыре стороны.
«А вы точно так же, как с меня, будете выбивать бабки с других, ни в чем неповинных людей», – не снимал грустной усмешки пленник. А вслух сказал:
– Отпустите меня в Киев. Обещаю, что вернусь. Сколько соберу – столько и соберу. И вернусь. Ну, не столько, конечно...
– Может, и вернешься, – перебил Гром и сморщился, как от зубной боли. – Я слышал, что верующие слово держат. Но ты пойми и нас тоже: да, можно было бы просто так отпустить тебя, но ты подвис так плотно, что без бабла уже не обойтись. Ты проходишь по документам как лазутчик, и отпустить тебя – значит, самим занять твое место. Понял?
– Н-не совсем. А причем тогда деньги? – робко поинтересовался Виталий.
– Ну ты че, с луны свалился, что ли? – с заметным раздражением покосился на него блондин. – Здесь, в этой дыре только бабки и решают все дела. Каждый прыщик, едва успев занять хоть какую-то должность, требует, чтобы ему отстегивали за услуги. Он для этого и шел по трупам, чтобы бабло срубить. А ты теперь для всех – разменная монета, без которой, как говорится, и ни туды, и ни сюды. Поэтому у тебя нет выбора. Скажу больше: если бы не мы, тебя давно бы грохнули. И грохнут, если с нами что-то случится, а они узнают, что бабла у тебя нет.
– Плохо, значит, у вас с кадрами, – неосмотрительно брякнул пленник.
– Не твое собачье дело, – тут же вспылил станичник. – Я пришел к тебе с конкретным предложением, а не обсуждать здешние порядки. Говори же: да или нет?
– Но вы же лучше меня знаете, что все, у кого были солидные гроши, сразу же дернули с Донбасса. Кто – в Украину, а кто – в Россию. Здесь не осталось ни одного мало-мальски значимого бизнесмена.
– Значит, облом? Не хочешь себе же помочь?
– Здесь я ничего не найду, даже если и захотел бы. Уверен, что такой суммы, как вы запросили, не наскрести у всех здешних дельцов вместе. Да и какие они дельцы! Хватает только на то, чтобы выжить.
– Ну, было бы предложено, – пробурчал блондин. Его, как, впрочем, и его пленника, утомил непривычно мягкий разговор. Без зуботычин и угроз. – Время у тебя есть подумать. И еще раз предостерегаю: ты живешь, пока числишься за нами и мы возимся с тобой. Никто, кроме нас, не захочет валандаться с нищим шпионом. Вспомнишь мои слова, если с нами что-то случится.
Он повторил это уже не в первый раз, но что именно может случиться с ними, не прояснил. Впрочем, очень скоро смысл сказанного стал понятен Виталию. Это когда уже зиндан пополнился и другими пленными. Теми, кто еще недавно вот так же, как и эти два подельника, арестовывали и сажали в подобные подвалы всех жителей без разбору. Одному Богу известно, сколько душ замучено этими новоявленными Джеками-потрошителями. Но не будем забегать вперед, у нас и до того есть, о чем поведать читателю; ведь события грядут более, чем насыщенные.
Сейчас же, после ухода одного станичника, узник резонно предположил, что вскоре явится к нему и другой. Явится, чтобы продолжить обычную игру в доброго и злого дядю, будь то начальник, следователь или конвоир, в зависимости от ситуации. Но если в уголовных делах такое чередование добра и зла хоть как-то объяснимо (вроде бы дезориентирует преступника, и он «колется», то есть в порыве благодарности признается доброму в совершенном деянии), то в нашем случае это не играло никакой роли. Просто потому, что не в чем было признаваться. И уж чего-чего, а желания побеседовать наедине с Митяем у Виталия не было. А вот тревога была. До самого наступления утра была. Удручающая до тошноты, мрачная до слез тревога.
С рассветом он сквозь дрему услышал знакомый шум мотора, потом необычно шумную беготню по лестнице и этажу над головой, и мельком увидел, как несколько военных втолкнули кого-то в смежную комнату. И этот кто-то был с мешком на голове. Мешок он разглядел, а военных в неясном еще отсвете утра не успел. Правда, и надобности в этом не было. Противная дрожь в предчувствии пыток исключила всякие сомнения.
«Мои кого-то привезли, – тоскливо констатировал он. – Что-то уж больно рано сегодня. Сейчас придут».
И тут раздался леденящий душу вскрик, через секунду он повторился и завис уже на одной жалобной ноте, заполонив все пространство. Слышно было, как человека бьют, сопровождая удары отборной руганью:
– Пароль, мать твою! – прервав избиение, орал один, заглушая его вопль. – Говори пароль или я размозжу твою тупую черепушку!
– Где твои напарники? – не отставал другой. – С кем ты должен был здесь встретиться? Скажи адрес, и никто тебя больше не тронет.
И снова били: с придыханием, кряхтя и крякая, а избиваемый все так же протяжно и жалобно подвывал. Видимо, все эти удары были ничто в сравнении с первоначально причиненной ему болью, и он их уже не чувствовал.
«Фашисты! – в первый раз за время пленения пронеслось в мозгу Виталия. Слово пришло само, как определение факта. Как само собой разумеющееся. Бьют беззащитного, не способного дать сдачи. Не бьют – забивают. И боль за незнакомого человека показалась ему не меньшей, чем собственная, когда били его. – Господи, останови их! – взмолился он к Богу. И тут же мысленно к палачам. – Остановитесь! Имейте хоть каплю милосердия. Будьте людьми».
Будто услышав его, шум в смежной комнате стих, и боевики с грохотом протопали к выходу. Вскоре завелся мотор внедорожника, и через минуту во дворе уже стояла утренняя тишина.
«Уехали, – облегченно выдохнул Виталий. – Дай-то Бог, чтобы не скоро вернулись». И прислушался. Жалобный стон жертвы не прекращался, только теперь уже с краткими паузами.
«Сломали что-то мужику, руку или ногу, – предположил он. – Стоит ли попытаться поговорить с ним сейчас или лучше пока не тревожить?»
Он еще раз помолился и, почувствовав милостивую поддержку Господа, подошел поближе к выходу (насколько позволяла длина кабеля) и тихонько позвал:
– Друг, эй, слышишь меня?
Стон задержался на чуть большую паузу, но тут же и возобновился.
– Я тут давно, – продолжил уже погромче Виталий, – и меня избивают так же, как и тебя. Ты это... ты можешь не бояться меня.
Молчание на этот раз продлилось дольше. Было ясно, что человек не решается вступить в разговор. И не вступит, если не услышит что-то более убедительное.
– Я – священник, Виталий Плавун. Может быть, слышал?
Молчание. Но и стона нет.
– Я буду молиться о тебе, если ты захочешь. Только мне надо знать твое имя.
– Ты – правда, священник? – послышался, наконец, голос и Плавун, несмотря на глухой, как в бочку, отзвук сразу определил, что он принадлежит совсем юному парню.
– Да, я проповедник Божьего слова в местной церкви и в других городах Украины. Что они от тебя хотят?
– Мне сломали пальцы на правой руке, – всхлипнул парень.
– Я так и подумал, – голос Виталия задрожал. – А твое имя и сколько лет тебе?
– Вася. Двадцатый пошел. А что они хотят от тебя?
– С меня требуют деньги, которых у меня нет. И не отпустят...
Виталий смолк, поздно увидев тихо вошедших конвоиров: Леонида Клина и еще одного, незнакомого мужика в полном воинском обмундировании с погонами сержанта.
– Ну-ка вы, заткнитесь оба! – сразу же оказал себя незнакомец, заорав с таким грозным видом, будто стоял на огромном плацу, а перед ним – не менее чем отряд зэков. И Плавун, представив именно такую картину, не сдержал усмешки. По опыту он знал: чем больше свирепости напускает на себя вертухай, тем он трусливее по жизни за пределами зоны. Усмешка не укрылась от цепкого взора новичка.
– Ты че развеселился, поп драный? – тут же подскочил сержант и без всяких предисловий заученно двинул под дых. От неожиданного удара Виталий согнулся и сел на пол. – Вот так-то оно понятней тебе будет, – сразу же заметно подобрел вертухай и победно взглянул на сослуживца. – С ними только так нужно говорить, Леня. – И опять загремел грозно: – Мотайте себе на ус, и ты, поп, и ты, сосунок: еще раз услышу, что переговариваетесь – пеняйте сами на себя. Все! Пошли, Клин. Там щас еще каких-то гавриков должны подвезти. А, да, отдай ему пайку. Да не так, – раздраженно выхватил из рук Клина сверток с едой, который тот протягивал Плавуну и бросил на пол к ногам узника. – А вот так! Подберет, не барин!
Виталий взглянул на Клина. Показалось, что тот неловко отвел глаза в сторону. Видимо, еще не все человеческое вытравила из него служба у боевиков, раз покоробил столь злобный выплеск сослуживца. Что ж, наблюдать такое мерзкое поведение и не иметь ни возможности, ни смелости предотвратить его – действительно тяжело; сознавать себя соучастником подобной подлости – тяжелее вдвойне.
Последующие несколько дней прошли для обоих пленников относительно спокойно. Несмотря на угрозу, Виталий среди ночи тихо, будто говорит сам с собой, рассказывал парню о Боге. Тот отвечал лишь изредка, односложно, но обязательно с вопросом, и опытный проповедник чувствовал, что его слова ложатся на благодатную почву. Из недомолвок Василия он сделал вывод, что тот из разведчиков и совсем недавно при выполнении задания попался в руки боевиков. Был ли он с группой или один – это и пытались выяснить его противники. Как выведать и другие секреты, коими, конечно, владеет каждый разведчик. Все эти дни к нему наведывались люди в форме, приносили еду и даже предлагали выпить и подписать какие-то бумаги. Давали, наверное, и обезболивающие лекарства, потому что он стонал все реже и реже. Потом и вовсе перестал стонать. Все же время от времени тяжкий вздох выдавал переживания парня. Такой поворот от пыток к лояльности для Виталия объяснялся просто, ведь он уже испытал на себе подобную тактику допроса.
«К парнишке применяют метод «кнута и пряника», – грустно размышлял он. – Кнут уже использовали на всю катушку, а теперь дают пряник, чтобы расслабился. О том же говорили и мои мучители, но у меня, в отличие от него, нет секретов и нечего выдавать. А у Василия – есть, и они рассчитывают (и вполне резонно), что снова кнут он потом не захочет из страха к повторным пыткам и расскажет все, что от него требуют. И у кого тогда достанет ума упрекнуть его в малодушии? Наше поколение ведь пытки видело лишь в кино, а там их перенести намного легче. В реальности – это ужас, который не укладывается в голове».
И, несмотря на то что самому становилось все хуже от отсутствия воды, молился за молодого разведчика: «Господи, если ни мне, ни ему не выбраться отсюда, дай мне сил и возможности благовествовать ему. Чтобы услышал парнишка о Твоем спасении».
Развязка наступила недели через полторы. Был уже полдень, когда мимо Виталия в смежную комнату с грохотом протопали несколько военных, и он тут же превратился в слух.
Собственно, напрягаться-то и не надо было, потому что орали вояки на этот раз едва ли не громче прежнего. Суть криков сводилась к тому, что разведчик-де, сволочь, обвел их вокруг пальца, выдав фальшивую информацию. И вроде как она им дорого обошлась, потому что били его с таким остервенением и без пауз, что не выдержал даже Виталий и заткнул уши. Василий не стонал, лишь коротко, с криком выдыхал после каждого удара.
– Короче так, – заключил наконец старший группы (по голосу Виталий узнал Грома). – Больше ты нам не нужен. Если бы не устроил нам козью морду, обменяли бы на кого-нибудь из наших. А раз так, теперь получишь то, что, заслужил: щас за тобой приедет один человек c Донецка. Шибко он тобой интересуется. Говорит, ты и ему успел насолить. Знаешь, о ком я? Зна-аешь, паскуда, вон как затрясло. Ну, сам этого захотел. Что молчишь, язык сглотил? Все, тащите его в машину, – приказным тоном скомандовал Гром и вдруг обрадованно. – Стоп! Вот и сам командор, легок на помине.
Радость предназначалась какому-то типу, как раз проследовавшему через помещение в комнату. Следом оттуда послышались восторженные возгласы, хлопки ладоней при приветствии – ну, родственные души встретились, что там гадать. А еще через несколько минут всей кучей вывели полусогнутого парнишку. Лица его Виталий не смог разглядеть, как старательно ни вглядывался. При этом на его собственном лице отразилась такая скорбь, что это не осталось незамеченным для вновь прибывшего: у самого выхода он остановился и внимательно вгляделся в застывшего Плавуна.
– А это еще кто у вас тут такой? – кивнул головой в его сторону.
– А, это наш священник, – хохотнул штангист и махнул рукой: дескать, не стоит внимания, командор.
– Да? – удивился тот. Внешне он резко отличался от казаков: маленьким по сравнению с ними ростом, рыжеватой бородкой, да еще грудь воина украшали много разных побрякушек – не то значки, не то ордена. («Обвешался, как шелудивый пес блохами», – почему-то пришло сравнение на ум Виталию). Для значков они были слишком объемными, а для орденов – ну уж больно много. А из-под расстегнутой гимнастерки выглядывала тельняшка. – Святой, что ли?
– Ну, вроде того, – совсем расплылся в улыбке Митяй.
– И что он у вас делает?
– Да грехи наши замаливает, – заржал теперь и Гром.
– А что, удобно! – одобрил орденоносец. – Хочу побалакать с ним. Можно?
– Почему бы и нет. Мы-то давненько с ним не беседовали.
– Ну, кто таков? – подошел и ткнул пальцем в грудь Виталия рыжий командор. Тон насмешливый, даже презрительный; то есть вопрос уже с заготовленным ответом.
– Человек, – глядя в сторону, негромко сказал Плавун.
– Кто, ты – человек?! – наигранно возмутился орденоносец и стукнул в грудь теперь уже себя. – Человек – это я, понял? Я видел жизнь, которая тебе и не снилась! Вот на этих руках балерин носил, пинком открывал двери в высокие кабинеты, а бросил все и ушел защищать родину от таких, как ты. Челове-ек, тьфу! Вон человеки стоят, – кивок в сторону соратников. – А ты – мразь бандеровская, да еще святым прикидываешься. Че морду-то воротишь? В глаза мне смотри, в глаза. Знаешь, кто я?
– Никто не знакомил...
– Узнаешь, не так отвечать станешь, – пообещал вояка и, не оборачиваясь, громко спросил: – Гром, что вы от него хотите?
– Да ерунда. Он нам восемьдесят тысяч долларов должен.
– Даю сто тысяч и забираю его. Бабки здесь в машине. Мы из него ленточек нарежем, посмотрим, какой он святой. Или кадыровцам отдадим: давно просили что-нибудь подобное. Могу представить себе их восторг.
О зверствах и этого хлюста, и кадыровцев Виталий был наслышан; доводилось разговаривать с защитниками аэропорта. Рассказывали, что командор издевался даже над трупами киборгов. У него захолонуло сердце: «Господи, спаси!»
И вдруг неожиданно ироничный, даже чуть насмешливый в сравнении с только что звучавшими льстивыми здравицами, ответ Грома:
– Нет, полковник, он нам еще нужен. Он – и
– Может, мало ста тысяч? Могу добавить.
– Ты не понял, командор, – встрял молчавший до сих пор Митяй. В голосе и этого станичника уже не слышно было прежнего заискивающего оттенка. – Нам нужны его, а не твои доллары!
Да, недаром среди наемников самый популярный постулат: «Любовь и дружба кончаются там, где начинаются деньги».
– Да вы что, братаны? Гром? Митяй? – похоже, полковник обиделся. – Да чистые у меня бабки, не фальшак какой.
– Охотно верю, – продолжал улыбаться Гром. – Но сам видишь, Митяй хочет получить их с нашего священника. Что поделаешь, такой уж он принципиальный.
– Да ты не темни, Гром. Говори прямо: отдашь его или нет?
– Нет, – жестко ответил тот. – Хватит тебе и одного. А этот – наш!
– Ну, ваш так ваш, кто бы спорил, – то ли с угрозой, то ли с обидой невнятно пробормотал полковник и взял левой рукой Виталия за шею. – Че? Радуешься, гнида? – усмехнулся криво и, притянув к себе, зашептал на ухо, но так, чтобы слышно было всем. – Повезло тебе. Не заполучил я тебя, моль святая. Жаль, конечно. Но хочу, чтоб ты хорошо запомнил меня. И ты, и твой Бог. – Продолжая держать пленника левой рукой, правой перекрестился и ей же неожиданно нанес три коротких удара прямо в область сердца. Один за другим. Натренированно. Сильно. Так, что Виталий, хватая ртом воздух, мешком упал и скрючился у его ног. Боль от удара в сердце отдалась судорогами по всему телу; словно тисками сдавило грудь, онемели руки и ноги, мучительно больно заныли десна, будто ледяная вода попала на больные зубы.
– Это тебе моя отметина для знакомства, – склонившись к нему, прошипел полковник. – Фирменный знак, так сказать. Чтобы знал, как следует привечать меня. Кто знает, может, еще приеду за тобой. – И насмешливо бросил подошедшему Митяю. – Оживет ваш святой, не переживай. Но запомнит надолго – гарантирую. Фирма веников не вяжет!
И, уходя, залился дробным, счастливым смехом, будто исполнилась его самая светлая мечта. Так ребенок радуется новой игрушке. Этот смех «шелудивого» на всю оставшуюся жизнь останется в памяти Виталия.
Гром вышел вместе со всей командой на улицу, однако тут же вернулся и подтащил жалобно стонущего Плавуна к стене. Попробовал пульс, похлопал по щекам.
– Слышь, чудик! Надеюсь, ты оценил, от кого – и от чего – мы тебя избавили? То-то. Цени, братан. Но не расслабляйся: если не надумаешь, у кого взять бабки, можем и передумать. А оно тебе надо? Даем на размышление еще три дня. Щас разбираться не будем, некогда. Дела у нас неотложные. – И заторопился, услышав сначала выстрел, а следом короткие, нетерпеливые гудки клаксона. – Вон, видишь? Ну, стало быть, все. Думай! И не забудь: три дня!
«Отметина» полковника-садиста усугубила и без того плачевное состояние пленника: при малейшем движении начинало колоть сердце и как-то оклемался он лишь к вечеру, почти весь день пролежав у стены. Вечером, как обычно, пришел Клин, молча отдал сверток с едой и уже повернулся уходить, но так и замедлился на полуобороте. Он явно хотел о чем-то спросить, но не решался.
– Слушай, святой, – изрек, наконец, и присел на корточки. – Дело есть.
Когда с подобными словами подсаживался Митяй, обычно за этим следовал удар, поэтому Виталий инстинктивно сжался и заслонил лицо руками.
– Ну-ну, спокойно, никто тебя бить не собирается, – продолжил Клин. – Убери руки. Говорить-то можешь? Вот и ладно. Спросить хочу: я слышал, и не раз, как ты о чем-то разговаривал с тем пацаном. – Клин выжидательно заглянул в глаза Плавуна, но тот молчал. – Ты не думай, я не по какому-то заданию – по своей воле спрашиваю. Если он тебе что-нибудь говорил... ну, там о родителях, о знакомых своих, где бы их искать, если че, а? Ну, ты понял, о чем я. Можешь не бояться говорить. Я постараюсь передать им: пусть хотя бы знают, где загинул их сын.
– Так его... – вскинулся было Виталий, но тут же схватился за сердце и смолк.
– А ты думал его на лечение повезли? – горько усмехнулся надзиратель. Потом в недоумении пожал плечами. – Говорят, он на полковника кинулся, но откуда бы силы взялись? Переломанный ведь весь, на ногах еле стоял... Скорей всего, кто-то из охраны порешил его... Я так думаю, что из милосердия. Ну, тебе не надо объяснять, что его ждало. Короче, ты понял мой вопрос?
– Он мне ничего не сказал, – покачал головой Виталий. – Ничего. Правда.
– Понятно, – Клин поднялся. – По-другому, наверное, не могло быть. Жалко.
– А тебе вопрос... можно? – спросил Виталий.
– Хочешь знать, почему жалко его?
– Ну да.
– Ты уж договаривай тогда: чего, мол, врага своего жалеешь? – неприязненно сощурился Клин. – Это ведь хочешь знать. А потому и жалею, что науськивали на нас парнишку такие вот прощелыги, как ты. Вдолбили, сволочи, что на Донбассе его враги, а много ли пацану надо? А на поверку-то вышло, что все в стороне, а пацан – в бороне.
– Ты действительно думаешь, что я мог кого-то науськивать на вас?
– Я не думаю, я знаю, – Клин чуть слышно скрипнул зубами.
– Но по-твоему раскладу получается, что я – в стороне. Я – в стороне? – Виталий показал наручники. – Не в бороне?
– Сам оплошал, вот и попался. А сидел бы в своем Киеве, да не совал свой нос, куда не следует, так и был бы в стороне.
– Я никуда не совался. Я звал людей к Богу, говорил им о Его любви, призывал их к миру и согласию. Здесь все об этом знают.
– Да? К Богу звал? – вскипел вдруг надзиратель. – С каких это пор уголовники стали говорить о Боге, да еще и учить людей любить друг друга? Слышал я, кто ты есть на самом деле. Гляди-ка, из тюрем не вылазил, а потом вдруг – р-раз! – и паинькой стал! Че, не так, что ли? Не-е, это ты ловко придумал, Богом прикрыться. Но прикрыться-то прикрылся, а сам, сколько я ни присматривался, ни разу не перекрестился. Ни единого. И крестика не носишь. Двуличный ты, вот что я тебе скажу. Че, не так, что ли?
Клин старался придать лицу выражение благородного негодования, но это не очень-то у него получалось. Он не утверждал категорично, а как бы предлагал пленнику согласиться с его мнением. К тому же его голосу не хватало непримиримого, жесткого оттенка, наоборот: в нем слышалась неуверенность и даже готовность выслушать опровержение. И Виталий почувствовал это.
– У этих ребят были крестики, – сказал медленно и так отвлеченно, словно размышлял сам с собой, и слова вовсе не предназначались для слуха надзирателя. – У тех, что изгалялись над Васей, – повторил, укрыв лицо в ладони, – у них ведь у всех крестики на груди. И у полковника тоже. Еще бы! Прежде чем калечить меня, он хорошо-о так перекрестился. Размашисто. Как перед иконой, чтобы благословила она его на свершение подвига. А для чего ему креститься, не скажешь? А я скажу: для того чтобы другие видели, какой он набожный человек. То есть жить и поступать, как палач, а выдавать себя за милосердного; в этом, кстати, и заключается двуличие, в котором ты обвинил меня. Полагаю, и тот, кто застрелил Васю, не забыл перекреститься. Или забыл? – испытующе взглянул он на надзирателя.
Клин в явном замешательстве покачивал головой, молчал и не спускал с него удивленных глаз. Все же сподобился выдавить отчего-то осипшим голосом.
– Потом... перекрестился, да.
– Ну, это уже неважно, до или после. Главное же, что он сделал это, да, Клин?
– Н-не знаю, – пробормотал тот приглушенно. – К чему ты это клонишь?
– К тому, что Бог есть любовь, а они сеют ненависть. Убивают друг друга, несмотря на крестик на груди. Поэтому не его наличие или отсутствие свидетельствуют о вере в Бога, – убивают ведь и те, кто без крестиков, – а присутствие любви Божьей в сердце грешника. А она дается человеку, любому, только после покаяния в грехах своих перед Богом.
– Это ты теперь о себе, что ли? – иронично осведомился Клин. Он уже немного оправился от первоначального замешательства.
– И о себе тоже. Вернее, о себе в первую очередь. «Все согрешили и лишены славы Божьей», – так записано в Библии, и я не исключение. Я много грешил в молодости и понес наказание за свой тяжкий грех. Такое наказание, что и врагу не пожелаю: тюрьма строгого режима может искалечить жизнь любого. Но я нашел в себе силы покаяться, и Бог простил меня. Он же дал мне и освобождение от рабства греха. Вот с того дня, как я понял это, я и проповедую Христа распятого. Говорю о Его любви. И всегда начинаю с первой Его заповеди. Знаешь, о чем она говорит?
– Скажи.
– «Не убий». Поэтому всё, что мне сейчас приписывают – лазутчик, шпион – обыкновенная ложь. Со мной еще не поступили так же, как с Васей, только потому, что все еще надеются на большие деньги, которые можно выбить из меня. Но их нет. Все заработанные средства я отдавал бедным в церкви. Казаки мне не верят, но ты поверь.
И снова, как в случае с сержантом при передаче свертка с едой, Клин отвел глаза в сторону.
– Не надо мне это, парень, – сказал со вздохом. – Живей буду. И лучше забудь, о чем я просил тебя. Зря это я растележился. А щас уже нормально. Прошло.
С тем и ушел.
* * *
А. Галич
Ушел. Но видать, коснулось слово не совсем еще зачерствелой души, так как следующим вечером принес вместе с едой и маленькую бутылочку воды.
– Пей быстро, – сказал, опасливо озираясь, – или перелей в свою, из-под мочи, если захочешь растянуть удовольствие. Завтра не принесу. Сержант будет дежурить.
Это было так вовремя: прошло уже больше полмесяца, как Виталию не давали воды, и он чувствовал, что в организме происходят какие-то перемены. Возможно, необратимые. Но кому пожалуешься, у кого спросишь? К тому же начались морозы, и в неотапливаемом помещении он постоянно мерз, а выданное Клином байковое одеяло не очень-то спасало от холода. На ночь он укутывался им наглухо и в таком «окукленном» виде спал, сидя все на том же отрезке трубы. Ну, хоть не на бетонном полу и то ладно. Каждое утро у него начиналось с поочередного растирания задубевших от холода ног: сняв один носок, он долгое время отогревал ступню руками, которые, в свою очередь, согревал своим дыханием; потом растирал онемевшие пальцы ног и, когда они начинали гореть, быстро укутывал одеялом и приступал к той же процедуре с другой ногой. Увидев это, Клин разрешил выбрать из валявшегося в раздевалке тряпья не совсем истлевшие вещи (ватные фуфайки, штаны и др.), и Виталий соорудил из них что-то вроде матраца. В общем, утеплил пол и мог уже спать на нем без боязни околеть во сне. Мог даже полежать днем. Все чаще бывало так, что он терял чувство времени и, как бы проживая вне себя в поистине сомнамбулическом состоянии, витал где-то в иных мирах. А потом, уже очнувшись, долго и бессмысленно взирал на столь опостылевший антураж, стараясь вспомнить, где находится и как долго отсутствовал здесь. Ведь он только что носился со своей Найдой за зайцами по сугробам такой высоты, что виднелись над ними лишь верхушки деревьев. Он то и дело стряхивал с них белый-пребелый снег и пригоршнями глотал его. Прохладный, не ледяной, снег растворялся во рту и растекался по каждой жилочке, наполнял каждую клеточку его существа. А он все пил его и пил, и пил. И не мог напиться. Оттого-то, очнувшись от сильного жжения в желудке, испытывал еще и приступы отчаяния. Моча, конечно же, спасала от полного обезвоживания организма, но заменить воду она не могла, и с каждым днем состояние его становилось все хуже.
И – ах, какое же это было наслаждение, вновь ощутить вкус воды – не передать. Но как ни велико было желание осушить все разом, Виталий разделил воду на два раза. То есть на два дня. Не загадывая, что же будет потом, но все реже и с меньшим энтузиазмом вспоминая напутствие Христа:
Но, как гласит пословица: «Не было бы счастья, да несчастье помогло». И хоть в случае с Виталием она прозвучала бы едва ли не кощунственно, но именно такая ситуация спасла его от гибели. А началась она с того, что еще до возвращения Грома с Митяем каземат неожиданно пополнился несколькими арестантами; неожиданно не только для «старожила» Плавуна, но и для них самих, учитывая то, что еще вчера они были, что называется, в одной лодке с теми, кто сегодня их арестовал. То есть те и другие были боевиками (читайте:
Удивляться тут нечему, потому что вот это поголовное пристрастие утаивать часть награбленного присуще не только главарю, но и его же приближенным, будь то головорез из шайки на Донбассе или гангстер из банды в Америке. Конечно, этим же занимается и любой рядовой член банды, но это такая мелочь по сравнению с верхушкой, что вроде бы и не стоит говорить. Ан нет, иногда, оказывается, стоит, но проходит это тихо, без шума. Незаметно проходит. Вот Руслан, к примеру, попал под такую раздачу. Другое дело – расправы главарей со своими же, казалось бы, близкими корешами. Вот и ходили-то чуть ли не в обнимку, и пили-то не иначе, как на брудершафт, а поди ж ты... Вы будете смеяться, но эти разборки преподносятся народу как защита его от отдельных убийц и грабителей, а сам главарь этой банды как вершитель справедливого возмездия. Хотя убил и ограбил в разы больше, чем любой из приближенных. Но иногда громко начатое дело заканчивается полюбовно, и виновный остается жить. Правда, лишается всего награбленного... в пользу сами знаете кого.
Второй арестант в звании старшины был заместителем по хозчасти у другого полевого командира. Он хоть и носил военную форму, но подходила она ему так же, как корове седло. Да и позывной у него был почему-то – Лось. Это был типичный образец не очень удачного бизнесмена, прогоревшего на какой-то афере, а потому и сунувшегося явно не в свое дело. Кто уж там его уговорил, кто посоветовал, но он почему-то решил вдруг, что на войне не обязательно воевать, зато можно разбогатеть. Если с умом, дескать. Тем более что войнушка та ему казалась ... ну, чуть ли не понарошку. Вроде, побузят люди, воду помутят, да и перестанут. А он в этой мутной водичке рыбку-то и наловит. Хорошо бы где-нибудь в штабе окопаться или на складе каком. И правда, таки стал главным интендантом в отряде, бойцы которого, помимо взимания дани на пропуске машин через блокпосты в Украину и Россию, занимались еще и обыкновенным рэкетом по всей Луганщине. Но если в городах они сначала наводили справки о финансовом состоянии будущей жертвы и лишь потом грабили ее, забирая все что можно, в том числе и личные вещи, то на дорогах действовали вообще не мудрствуя лукаво – просто перегораживали дорогу каким-нибудь Камазом и требовали у остановившегося владельца большую сумму денег. Если у того не было чем уплатить, отправляли его на тот свет, предварительно отобрав машину. Если было чем, то все равно отбирали и избивали так, что человек тот долго уже не жил. Эта банда снискала настолько зловещую славу в народе, что от нее открестились даже самые жесткие командиры боевиков. Сам Лось участия в грабежах, скорее всего, не принимал (зачем, когда все барахло стекалось к нему на склад), но был хорошо осведомлен о методах, коими они сопровождались. И надо было видеть, с каким нескрываемым восхищением (но плохо скрытой завистью) этот бывший завбанды рассказывал о проводившейся конфискации имущества у одного из подчиненных своего шефа. С какой скрупулезной точностью перечислял ковры, сервизы, дорогую мебель. А сколько изделий из драгметалла да мешков с деньгами вынесли из его дома, ого! Носить устали! Да, любил пожить на широкую ногу разжалованный и осужденный на срок тот атаман; любил и умел!
Видно было, что и сейчас сильно жалеет Лось те золотые для него деньки. Ну, жалей не жалей, а теперь, когда очередь и до самого дошла, он мучился сомнениями: от каких делишек лучше сразу откреститься, а какие признать. Ведь сдал его никто иной, как его непосредственный шеф, на тот момент атаман Свердловска (
Третьим товарищем по несчастью оказался начальник охраны шахты – мужик средних лет, назвавшийся Алексеем. Кинули его к Виталию настолько перепуганным, что слова вымолвить не мог. К вечеру только разговорился, и оказалось, что его похитили неизвестные в военной форме почти по такому же сценарию, что и Плавуна. Один знакомый позвонил ему на работу в начале вечерней смены и сказал, чтобы он поспешил домой: дескать, что-то там случилось. А на полпути его машину остановили вояки: проверка документов, ничего особенного! Затем пара увесистых ударов, мешок на голове и плацкарт в багажнике другой, не его машины. За что, зачем и почему узнал уже по пути от багажника вот к этому помещению.
– Денеску надо, – с китайским акцентом проинформировал подталкивавший его в спину дулом автомата бравый мужик. – Много денесэк. – И назвал такую сумму, что те первые удары по голове показались не такими уж и сильными. От количества названных нулей голова просто распухла, и мозги в ней набекрень.
– Ишь, че удумали, – хныкал Алексей. – Они думают, если ты начальник охраны, то у тебя денег – куры не клюют. А я этих долларов отродясь в руках не держал. Даже во сне не видел, какие они. – И непрерывно раскачиваясь из стороны в сторону, повторял: – Это надо же! Таки деньжищи... даже подумать страшно.
В общем, снова ожил каземат, а то после ухода Василия ни криков, ни стонов, ни речей возвышенных, сиречь многоэтажной ругани. Непривычно как-то. Теперь же – все путем. Снова мат-перемат, шум, стон, проклятья. Это пытали других арестантов, тех, что сразу уводили на верхний этаж. Здесь, внизу, пока никого не трогали, один раз в день обязательно приносили еду и воду, и эта передышка позволила Плавуну немного прийти в себя. Все пленники, как и он, были в наручниках и прикованы цепями к трубе. Позже, когда объявились станичники, Виталия и начальника охраны посадили на один наручник и цепью приковали друг к другу. Так они и сидели рядом, и даже в туалет приходилось идти вместе. Но не это омрачило настроение арестантов: до прихода Грома с Митяем к ним было не то чтобы вежливое, но вполне сносное отношение надзирателей. Вроде как все они свои. Во всяком случае, их не пытали и не били. Теперь все переменилось. Кстати, стоило казакам появиться в первый раз в комнате (они даже не появились, а, не задерживаясь, прошли в «пыточную» и назад), Виталий сразу отметил себе, как затаилась вся троица, и в глазах каждого отчетливо обозначился страх. Несомненно, они знали, кто эти двое.
– Казаки, – в отчаяньи выдохнул Руслан. – Контрразведка. Они-то тут при чем?
– Мать честная, тот самый, – сдавленным шепотом вскрикнул и Алексей. Губы его затряслись, он ладонями прикрыл рот и дрожащим голосом добавил: – Который останавливал. И про деньги он говорил. Это Митяй. Так его звали другие. Я узнал его.
– Митяй и Гром, пара грошова, – тоскливо уточнил Лось. – Э-эх, а я-то надеялся, что нами наши же ребята займутся. Тогда можно было бы на что-то рассчитывать. А эти... – он в какой-то бессильной ярости сжал кулаки. – Хана нам, мужики. Забьют гады на первом же допросе. До смерти забьют. И не поморщатся.
Старшина знал, что говорил. Не раз ведь наблюдал подобные представления, хоть и уверял сокамерников, что не принимал в них участие.
И казаки подтвердили его опасения. Их подручные, трое дюжих молодцев, уже на следующий день стали затаскивать арестантов по одному в ту самую смежную комнату, где недавно пытали Василия, и уже волоком – кого за руки, кого за ноги – возвращали на место. Воистину, сцепка Гром с Митяем работала не покладая рук!
После допроса каждый вел себя по-разному. Старшина, чуть поохав, принялся на чем свет костерить всех, кого ни попадя, вспоминая недобрым словом в том числе и своего бывшего командира: дескать, сколько добра сделал для него, а он, гад, отправил в каталажку. Да хоть бы знать за что? А то за какие-то жалкие гроши без всякого суда и следствия мозги вышибают. И не жалел эпитетов для казаков.
Лукавил, конечно, бывший интендант. Он был единственным из арестантов, кто знал, за что сидит. Потом не выдержал и рассказал им, что, мол, бес попутал.
– Соблазнился я шикарной машиной одного бывшего депутата горсовета. Тот вроде бы приказал долго жить, ну я и приватизировал ее. А что: не я, так другой бы это сделал. – Старшина горько, будто раскаявшись в содеянном, вздохнул. – Продать надо было, тогда бы ничего такого не случилось. Так если бы знать наперед. Да и как продашь, больно уж к душе она была.
Но это он уже рассказал, когда перестал сторониться остальных.
Начальник охраны после первого допроса являл собой жалкое зрелище: больше запуганный, чем избитый, он не вымолвил ни слова, только беспрерывно стонал, охал и неожиданно громко вскрикивал после минутного затишья. Несмотря на это его снова приковали к Виталию (на допросы их водили раздельно), и тот, страдая не меньше, но чтобы хоть как-то отвлечь от боли и его, и себя, закрыл глаза и начал повторять давно заученные наизусть стихи из третьей главы Екклесиаста. Говорил медленно, выделяя каждое слово, будто начитывал диктант детям младших классов.
Алексей, вначале никак не реагировавший на его чтение, при последних словах чуть приумолк и насторожился. Виталий это заметил, выдержал паузу и продолжил в том же темпе. Через два-три стиха к ним подтянулся Руслан. Похоже, этому парню и в этот день, и в последующие доставалось больше всех, потому что он упорно отрицал факт продажи автоматов. Соответственно, и его точно с таким же упорством продолжали бить. Но присутствия духа парень не терял, все на что-то надеялся, все эти дни жадно ловил каждое слово о Боге и однажды даже помолился вместе с Плавуном и Алексеем. Со временем их беседы становились все откровеннее, все больше стали рассказывать каждый о своей жизни, и вспоминались почему-то в основном приятные эпизоды.
Ни разу не присоединился к ним старшина, и в его проклятьях теперь нашлось место и Плавуну. Его он ставил в один ряд с казаками: те, мол, гробят физически, а этот души губит россказнями о Боге.
Самого Виталия били поменьше, чем в первые дни ареста, когда он был один. Да и били-то уже больше по инерции (ну, раз положено), не тратя времени на вопросы. Но это и понятно: обрабатывая других, сильно уставали станичники, очень сильно. И, может быть, как раз по причине этой усталости ровно через неделю снова надолго уехали, оставив арестантов на попечение Клина и других надзирателей.
* * * Это была столь нужная
для них передышка: ведь появилась возможность хотя бы немного отдохнуть от побоев, и дать поджить – не залечить, где уж там! – всем синякам и ушибам. К тому же морозы усилились так, что по утрам на стенах появлялся иней, и арестанты натурально замерзали. Уговорив надзирателей, они убрали целлофан с окна и законопатили его тряпками. То же самое проделали в дальней комнате, заткнув все щели, через которые внутрь намело уже порядочно снега. В общем, ликвидировали сквозняк, но намного теплее от этого не стало, и Клин приволок им откуда-то старые бушлаты и кучу фуфаек. Жить, конечно, стало веселее. Скажем, Виталию с Алексеем веселее оттого, что их, наконец-то, разъединили, предоставив обоим индивидуальные наручники. Прямо благодать. А как же: двадцать первый век, время прогресса на дворе! Ну, а всем вместе веселее еще и потому, что перестали их бить. Клин и так никого не трогал, а вот чего ожидать от сержанта и еще двух дюжих молодцев было загадкой. Но те заходили очень редко, да и то затем, чтобы с порога убедиться в присутствии жизни в арестантах. Сержант, правда, подходил, но агрессивно вел себя только по отношению к Плавуну, то есть орал и всячески старался унизить его (вплоть до рукоприкладства), подтвердив тем самым истинность всем известного мнения, что самый злобный вертухай, прежде всего – самый подлый трус. С остальными-то он говорил нормально, вопросы задавал, даже шутил. Значит, не было уверенности, что можно безнаказанно их гнобить. Кто знает, вдруг они завтра обернутся героями, а ты их... а? Ой-ей-ей! И крестится в страхе такой «орел», дескать, упаси и пронеси Господь! И ныне, и присно! Да-да, дорогой читатель: и крестится, и молитву говорит, потому что крестик на груди обязывает. Только вовсе не крестик виноват в том, что он – садист. Сержант, как и любой другой такой вертухай, ни сном ни духом не ведает о Том, Кто был распят на кресте. Кто – и за кого. Что распят Он был, в том числе и за него. За вот эти его... настолько грехи, что грешней некуда. Что, наконец, крест Христов – это, как сказал поэт: «Не крест, который на грудь, а крест – на котором грудь!»
Сегодня он истово молится и даже целует свой крестик, а завтра ему хоть что другое на ту грудь повесят, и он так же будет молиться и целовать это «хоть что». Если прикажут. Впрочем, он и без приказа может уловить, что надо делать. Такие всегда стараются бежать впереди паровоза. Главное для них – направление угадать. И скорость.
Но вернемся к нашим арестантам. Какими бы они разными ни были, но общая беда постепенно сблизила. Не имея представления, что будет с каждым из них, они все же, на случай, если кто-то вдруг вырвется отсюда, обменялись адресами и телефонами; это чтобы он смог сообщить родным или близким остающихся здесь. Расчет был на то, что казаки побоятся огласки, когда родные, узнав их местонахождение, пригрозят поднять шум. Тогда можно будет и договариваться о выкупе. Но пытаться самому договориться сейчас и заплатить – это прямой путь на тот свет. Получат деньги и тут же грохнут. Не увидишь больше ни денег, ни света. Для того и держат их тут в секрете.
Все надежды, конечно, были на старшину, да и мысль обменяться адресами была, в общем-то, его. Он наконец-то смирился со своим нынешним положением, перестал бранить всех и вся, и однажды вечером, услышав историю Руслана, подсел поближе: дескать, вон вы о чем тут гутарите, а я думал, что вас только сказками о Боге Виталий пичкает. Теперь же он слушал молча и, шла ли речь о Боге или кто-то делился событиями из своей жизни, не выказывал никаких эмоций и не задавал вопросов. Потом помаленьку разговорился и довольно интересно рассказал о себе, в том числе и за что сдал его атаман, и о боевых действиях, в которых довелось принимать участие. Вообще, очень много нового об этой войне, особенно о подготовке к ней, узнал Плавун из их рассказов; ведь то, что сейчас известно всем, тогда либо вовсе замалчивалось, либо подавалось в таком искаженном виде, что простые люди не знали чему верить. А тот же старшина – вроде бы и незаметный винтик этих приготовлений, но свидетелем-то на глазах вершившегося беззакония он был реальным! Видел и знал, почему так целенаправленно сдавали бандитам, например, оружие целых отделов милиции, и как шельмовали несогласных с этим начальников и рядовых ее сотрудников. Уже тогда Лось хорошо был осведомлен о том, чьи и какие силы стояли за всеми погромами и это-то, похоже, и толкнуло его вступить в ряды грабителей. Каких высот он достиг на воинском поприще, арестанты были в курсе, поэтому, как уже было сказано, на него была их надежда. Вслух об этом никто не говорил, но он сам как-то проникся ответственностью за товарищей по несчастью и искренне пообещал вытащить их из этой дыры. Правда, с оговоркой, что, если, мол, сам прежде не протяну ноги.
А протянуть их ему было от чего. Довольно крупный мужик, привыкший не отказывать себе в необязательно изысканной, но непременно обильной пище – особенно в последнее время своего интендантства – он один из всей нынешней компании не был готов голодать и чуть ли не падал в голодные обмороки. Еду им приносили один раз в день, и такую скудную, что он сглатывал все в один присест. Правда, и глотать-то было не особо чего, но другие старались растянуть удовольствие, а Плавун вообще делил на два приема. Обычно надзиратель приносил им по стакану мивины (200 граммов сухих макарон, залитых кипятком) и по кусочку хлеба. Но чаще всего приходил Клин, а он приносил еще и солдатские галеты, которые, как говорил, брал у россиян (они, мол, у них валяются ящиками). И тогда Виталий даже делал запас, благо, уже не надо было делить хлеб с Матильдой; крыса исчезла насовсем. Ушла, можно сказать, по-английски, не прощаясь, что немало ободрило его, принявшего ее исчезновение за добрый к себе знак.
А однажды Клин – непонятно, в шутку или всерьез – предложил мужикам большую луковицу: дескать, это вам для разнообразия пищи. Восторга, однако, это у них не вызвало, а старшина даже нашел в себе силы пошутить (с этим надзирателем, в отличие от других, это можно было).
– Один лук без ничего – это же всю внутренность сжечь. Да еще и голимые слезы. А нам их и без этого хватает, – вздохнул тяжко и мечтательно закатил глаза. – Вот если бы ты кусок сала к луку добавил, тогда совсем другое дело.
– Дык, сало-то, оно же не пользительное, – так же шутливо не согласился Клин. – Оно, наоборот, вредное для здоровья. – И поучительно добавил:
– А в этим луке все нужные человеку витамины. Сам бы ел... если бы приспичило. Ну, кому надо?
Однако никто не выразил желания лакомиться этим овощем. Никто, кроме Виталия. Он тут же зубами очистил луковицу и, невзирая на обильные слезы, жжение во рту и пищеводе, съел ее. Всю. Без остатка. А надзиратель с интересом наблюдал за ним. Даже рот раскрыл от удивления.
– Ну и как? – спросил, когда арестант покончил с трапезой. – Приносить еще?
– Если можно, – был ответ.
– Да чего ж не можно? Принесу.
И приносил. Теперь дневной рацион пленника-старожила состоял уже из двух «блюд» и, возможно, получаемые от употребления лука витамины на какое-то время замедлили негативные процессы в его организме. Или, наоборот, ускорили их?
Как бы ни было холодно и голодно, но самые жестокие морозы они пережили. А вот когда уже потеплело и запахло весной, Виталий вдруг стал страдать от сильного головокружения: часто терял равновесие и даже падал. Сначала думал, что это слабость на смену погоды, потом заметил, что совсем перестала отходить моча и стала ощущаться тяжесть во всем теле. Наверное, изменилось что-то и в его облике, потому что это заметил Клин и, похоже, о чем-то догадался. Догадался и, поскольку в помещении толком ничего не увидишь (время было к вечеру, да и окно замаскировано тряпками), повел его во двор, чтобы осмотреть получше. Тут у Виталия от непривычной свежести так больно кольнуло и зашлось сердце, что ни вздохнуть, ни выдохнуть, и он, захватив руками грудь, прислонился к стене. Теперь вид арестанта, должно быть, еще сильнее не понравился надзирателю, потому что он не переставал покачивать головой и цокать языком. Ну, а когда тот еще и разулся, отшатнулся Клин в брезгливом страхе и, приказав: «Побудь-ка тут», – опрометью кинулся к казакам, аккурат тем утром вернувшимся из очередной командировки.
А испугаться было чему. Теперь и сам Виталий увидел, какое печальное зрелище собой являет. Теперь, потому что в течение уже полугода сидел в полумраке и не мог видеть, как пожелтела и одрябла кожа на руках, на груди. Когда-то атлетическая фигура стала похожа на конус: снизу до пояса его непомерно раздуло (результат застоя мочи), а от пояса кверху он буквально высох. Что-то страшное творилось и с ногами: их ступни как бы завальцевались и стали похожи на полукруглые подушечки, почему он и терял равновесие. А что стало с лицом, даже гадать не хотелось. Не зря же надзиратель, заподозрив неладное, вытащил его на воздух.
Так и сел на землю арестант: оборвалось все внутри, захлестнуло отчаяние. Он – старик. Бессильный, древний старик, который уже не выкарабкается к жизни и до которого никому нет дела.
«Господи! Не видишь ли?» – невольно срывается с губ укор. Но и спохватился тут же горемыка:
Силится вспомнить дальше, а памяти уже нет: сильно отшибло ее однажды. И колет-покалывает сердце, напоминает о рыжем полковнике. А слово молитвы прячется в жалобном стоне: «Господи-и-и!»
Быстрым шагом подошли двое. Он их чувствует по этим шагам, понимает, что они разглядывают его, прикидывая: начинать бить сейчас и прямо здесь или попозже, в пыточной. Но продолжает сидеть, не поднимая лица. Ему все равно. Только немного странно, что так долго медлят с решением. А они, похоже, напуганы его видом не меньше Клина.
– М-да-а, – задумчиво говорит Гром. – Кажется, отходняк приехал.
– Да ла-адно тебе, – сомневается Митяй. – Че ему сделается. – И привычно приподнимает пальцами подбородок полуживого пленника. – Ты чего это, святой, окочуриться решил?
Плавун молчит. И тут, впервые за все эти месяцы, в их разговор встревает надзиратель Клин. Никогда он этого себе не позволял. Да и позволено ли это было?
– Отпустили бы вы его, мужики, а? Помирает ведь, не видите, что ли?
Видимо, вырвалось это у него против воли, неожиданно даже для себя, потому что тут же и смешался от собственной дерзости, и закашлялся неловко.
Удивительно, но ожидаемого окрика не последовало.
– Отпустить? – задумчиво говорит Гром и смотрит на Митяя.
– Можно и отпустить, – неожиданно согласился тот. – Если оплатит наши услуги за полгода. Уход там, питание, проживание. – И, заметив слабую усмешку, скользнувшую по лицу Плавуна, присел на корточки. – Слышал, да? И что, пришло на ум что-нибудь? Ну-ну, рожай, не стесняйся.
– Сколько вы хотите за... – еле слышно начал Виталий и не договорил.
– Хочешь сказать, за услуги? – подсказал Митяй, и впервые за полгода за вопросом не последовало удара. – Да ерунда для тебя. Три тыщи зеленых.
– Соглашайся, укроп, хана ведь тебе светит, – ухмыльнулся Гром, также впервые обозначив арестанта новым прозвищем: не бандера, не фашист, а – укроп.
– Три... Я попробую. Если отпустите меня. Как только найду...
– Э-э, нет, браток, – не снимая ухмылки, перебил Гром. – Ты хоть и святой, но ведь еще и уголовник, а к таким у нас доверия нет. Не заслужил ты его. Слиняешь еще, чего доброго. Лучше сделаем вот что: завтра вместе пойдем. Куда скажешь, туда и пойдем. Ты надумал – куда?
– Да. На базар. Может быть, встречу кого из знакомых.
– Вот и ладно. Отведи его, Клин обратно в «отель». И раз уж выступил адвокатом, то не забудь завтра утром вывести его на воздух. Да пораньше, чтобы к нашему приходу он оклемался немного.
Виталий молча, с трудом переставляя ноги, проследовал за надзирателем на место, и тот после недолгого колебанья все же пристегнул его к трубе.
– Ты уж это... до завтра-то доживи, паря, – вздохнул участливо. – Вдруг, да и найдешь чего, а? – В голосе его, да и во взгляде, однако, отчетливо читалась жалость: не верил надзиратель, что выживет его подопечный и вроде как прощался с ним.
– Спасибо, Леонид, – как можно проникновеннее ответил Виталий. Все же Клин был к нему много добрее своих начальников. Соответственно, таким и остался в его памяти. – Спасибо за участие. Я постараюсь.
Да, стараться надо было. Что надо, то надо. Голова шла кругом в прямом и переносном смысле слова; от такого неожиданного поворота дела в ней творилось что-то невообразимое, и при этом его покачивало так, будто он стоял в лодке у берега во время хорошего бриза. Того и гляди, свалишься за борт.
– Да уж постарайся, – грустным эхом откликнулся служивый. И уже на выходе обернулся. – В общем, жди. Завтра приду.
Едва он скрылся, как сокамерники, настороженно ожидавшие финала событий с того самого момента, как Виталия увели не в пыточную, как обычно, а во двор, засыпали его вопросами. И даже немного растерялись, услышав его подробный отчет.
– Ты смотри-ка, думали, что грохнут тебя, раз во двор повели, – подытожил все догадки старшина, – а оно вон что вышло. Ну что, братан, если и правда отпустят, не забудешь про наш уговор?
– За это не переживайте. Не забуду, – просто и без тени пафоса пообещал Плавун. – Я же вместе с вами Богу молился, значит, Он и вас вызволит. А не позвоню вашим родным только в случае своей смерти. Господь тому свидетель будет.
И тут, как в награду за его неустанную проповедь слова Божьего, сами сокамерники попросили его помолиться. О себе и о них. Казалось бы, скажи тогда, что эти люди обратятся в молитве к Богу (не забывайте, кем они были!) – и тебя поднимут на такой на смех, что не обрадуешься. А то и сам рассмеешься. Но ведь случилось же! Обратились! Это так растрогало Плавуна, что он едва сдерживал слезы умиления и молился по особенному вдохновенно, испрашивая у Небесного Отца милости для всех Его детей, в том числе и для этих, заблудших.
Со стороны можно было подумать (если сначала разглядеть), что четверо деловых, хорошо знакомых между собой мужиков собрались, чтобы обсудить какую-то общую для них проблему, и внимательно слушают друг друга. И это было недалеко от истины, потому что молились на этот раз все и по очереди, пусть не очень умело и складно, но искренне и от души. Виталий не задавался вопросом, придут ли они к Богу, и если придут, то когда это произойдет; ему было важно, что сейчас они увидели в себе не обычных грешников, а людей, совершивших тяжкие грехи, и просили Христа простить их. Значит, поверили, что Он – для всех! И каким бы боком потом ни повернулась к ним судьба, что бы потом ни случилось, никто из них уже не возьмет в руки оружие, чтобы убивать себе подобных. Вот что ему было важно и в чем он был уверен, и что проповедовал в последний раз; так ожидалось, так верилось, и так сталось на самом деле. Больше им не доведется молиться вместе. Больше они не увидятся.
В какой-то миг, не сговариваясь, как по команде все смолкли, и каждый углубился в свои личные переживания. Ушел в себя и Виталий, и разом всплыли все проблемы, столь вовремя отодвинутые на задний план общением с друзьями по несчастью. Теперь, когда остался наедине с собственными мыслями, они, как бы наверстывая упущенное время, поспешили к нему, перебивая одна другую и приводя его в отчаяние. Сопоставив все за и против, он ясно осознал, что столь желанная и как никогда ранее близкая (вот она, уже завтра!) свобода – несбыточная иллюзия. И тотчас, спонтанно вспыхнувшая надежда на благополучный исход еще там, во дворе, обернулась паникой: кто сейчас даст ему такие деньги? Да никто. Тем более что за его спиной будут эти два мордоворота. И... подожди-ка, подожди: с чего это казаки вдруг так раздобрились? Наверняка, у них есть какая-то зацепка, чтобы удержать его. И если даже найдет деньги, отпустят ли они его? Вопрос за вопросом. На ум приходила одна догадка ужаснее другой, они роились в голове, как пчелы в улье. Нет, ни за что не отпустят. В любом случае. В любом, кроме его смерти. Да, смерть – вот он выход. И чего он вдруг стал цепляться за жизнь, если всегда жил мечтой уйти к Господу? К чему так разволновался, если только там, у Бога, его реальное спасение.
Виталий на минуту успокаивается. Но только на минуту. Следом уже другой мотив будоражит сознание, как будто кто-то другой спорит с ним:
«Не расценит ли Господь это как обыкновенное бегство от земных хлопот? А как же дети, жена, братья и сестры, которых призывал идти ко Христу? И они пришли. Как ты их оставишь? Надо попытаться найти деньги, а потом уж будь что будет».
«Надо, если доживу, – сопротивляется первый. – А это вряд ли. Не жилец я».
«А разве Бог не спасал тебя, когда ты был в более безнадежном состоянии? – не сдается и второй. – Вспомни, что было с тобой на нарах в тюрьме Житомира».
Странно, но при упоминании тюрьмы не хмурится Виталий, как должно бы быть в этом случае, а улыбается вдруг во всю ширь иссохшего лица. Будто сообщили ему наиприятнейшее известие. И бормочет радостно:
«Ах, да, это конечно. Прости и помилуй, Боже. Совсем память и разум теряю».
И утонул в благостной молитве, вспомнив то благословенное время; ведь именно в тюрьме он впервые встретил христиан и от них услышал о Боге, а потом и пережил радость рождения свыше. Больше он уже не возвращается к вопросу, найдет или нет деньги: Господь позаботится о завтрашнем дне и спасет его. Как это произойдет, не гадал, но в том, что обязательно сбудется, перестал сомневаться. Может быть, так же, как почти четверть века назад, а может... Пути Господни неисповедимы.
И вновь оживает в памяти прошлое. Где-то оно радостное, готовое в любой момент всплыть в воображении ликующим восторгом; где-то – неизбывно-грустное, до печали, приютившееся в дальних уголках памяти, чтобы отыскаться и высветиться лишь в подходящий час ностальгии по ушедшему безвозвратно; а где – и вовсе негодное, чтобы помнить. И вот как раз оно-то, негодное, такое, что «как железом по стеклу», дотошное до мелочей прошлое, чаще всего и вырисовывается в памяти. Именно это и переживал Виталий: всю ночь, показавшуюся одной из самых долгих (но не самую долгую по жизни!), он будто карабкался по лестнице из своего греховного дальнего далёка. Того, куда даже не заметил, как скатился. Карабкался медленно, со ступеньки на ступеньку, с оглядкой и удивлением: как же быстро он очутился в этой трясине греха. На самом ее дне очутился. А был-то во-он там, наверху, в незабвенной поре детства со всеми его заботами и радостями. Как же сюда-то попал? Не хотел ведь, а попал. Будто дорожку ему сюда кто-то мостил: удобную такую дорожку, с уклоном и скользкую, что и шагать не надо, скользи себе, да и скользи! Вот и доскользился. Хватился, когда уже дно то ли ногами нащупал, то ли душой узрел. А оно такое липкое да осклизлое, что даже видеть противно, не то что дотронуться. Он и подпрыгнул было от страха да брезгливости, и продержался на плаву денек-другой, да опять, еще глубже, в ту трясину. И на этот раз не столь уж и противной она показалась. И смирился. Потому что чем больше барахтался, пытаясь выбраться оттуда своими силами, тем глубже увязал в этом «тинистом болоте». Так и вышло, что, лишь будучи в тюрьме, отыскал выход.
Вот и мы, дорогие читатели, попробуем проследить этот его скользкий путь; из песни слова ведь не выбросишь.
* * * То скольжение, о котором
мы упомянули, уже более или менее серьезным образом началось, когда подростку стукнуло тринадцать и родители отдали его в школу-интернат Кривого Рога. Сделали это только потому, что в Медвежьей Балке была начальная школа, а в пятом классе он учился в интернате соседнего села. Вот мать и решила, что с шестого класса ему учиться лучше в городе. Дескать, там знаний побольше дадут. И поначалу все складывалось как нельзя лучше: круглый отличник, он сразу обзавелся друзьями, в основном не слишком обремененными успехами в учебе, которых больше всего интересовало, как успеть списать у него то или иное домашнее задание. Девчонкам также нравился этот физически крепкий, с фигурой атлета «деревенский новичок», как по первости они определили его, но дружбы ни с одной из них он так и не завел по причине своей чрезмерной стеснительности. Ну, а об учителях и говорить не стоит: они не могли нарадоваться на столь толкового, прилежного, да еще и скромного ученика. И все чаще ставили в пример, что вот, мол, мальчик из села, где и учителей-то не хватает, а не чета вам, лодырям городским. Вот эти сравнения и сыграли злую роль в его судьбе. Губительную, прямо скажем, роль. Ведь когда такое скажут твоим одноклассникам один раз – они воспримут как должное. Повтор вызовет уже раздражение; петь дифирамбы ученику раз за разом – значит, заведомо обречь его на ненависть всего класса. Что здесь и случилось. В общем, побили Виталика, несмотря на прежние заверения в дружбе и крепкую фигуру. Причем били не только свои, а еще и подговоренные пацаны из других классов. Причем большой толпой. Он, конечно, вычислил, кто был за главного, запомнил и, выбрав момент, намял ему бока. В ответ ночью ему вылили на голову чернила из проливашки (были для учеников такие чернильницы) и украли портфель. Нашел его с порванными тетрадями и книжками. Война против всех не могла закончиться в его пользу, а продолжаться долго – могла. Он понял, что житья ему не дадут – и сдался на милость победителей. Ну, что значит сдался? А то и значит, что стал похожим на них своим поведением. Стал дерзить учителям, перестал отвечать на уроках, а то и сбегать с них, чтобы с теми самыми оболтусами, которые списывали у него домашние задания, шнырять по магазинам и воровать там все, что плохо лежит. Сам он предпочитал воровать шоколадки. Как-то раз утащили спиртное и распили в укромном закутке близ интерната; опьянели, конечно, и, чтобы не попасться пьяными на глаза, заночевали в подвале. Понравилось. И вот уже не каждую ночь он проводил на интернатовской койке, потому что интерес к спиртному затмил любовь к шоколадкам. Теперь он стал «свой в доску» всем оболтусам, но буквально отвратителен педагогическому составу интерната. Провозившись с ним два года, и так и не подобрав ключик к подростку, его отправили домой еще до окончания седьмого класса.
Родные места положительно сказались и на учебе, и на его поведении. Но только в школе. Седьмой и восьмой класс в том же интернате соседнего села он закончил с отличием. Но, чтобы совсем перестал колобродить, как в городе – так это нет. Теперь он был для школы – один, совсем другой – на улице. То есть в школе учился и вел себя, как и раньше, прилежно и скромно, что для него естественно, и притворяться таковым не было нужды. Но на улице он был уже не просто обычный сельский пацан, а заводила, главарь, который не прочь подраться, полазить по чужим огородам, ну и вообще показать удаль молодецкую на грани хулиганства. А чтобы не остынуть той удали, нет-нет да и подогревал себя новоявленный атаман пацанов не совсем обычными препаратами, заменяющими горячительные напитки. Тут необходимо пояснить, какими и для чего. Справедливости ради скажем, что не погоня за удалью заставляла Виталика искать спиртное, – ни силы, ни ловкости, ни смелости ему было не занимать – а, как это ни странно может прозвучать, его чрезмерная стеснительность в отношении девчат. Все его сверстники пятнадцати-шестнадцати лет (а кто и помоложе) уже обзавелись подругами, а у него таковой не было вот по этой самой причине. Видный парень, далеко не робкого десятка, он нравился многим девчатам, но просто впадал в ступор, а язык прилипал к небу, когда какая-нибудь из них пыталась привлечь его внимание. Он не знал, как вести себя с этими существами. Они у него всегда ассоциировались с его сестренками, мамой, учительницами. А их он боготворил, особенно последних; они были кем-то вроде ангелов, небожителей, и, как мы уже говорили, он даже боялся дотронуться до них. Так вот преодолеть эту робость он рассчитывал с помощью спиртного, которое помогало ему преодолевать похожее состояние еще там, в городе. Когда он шел хоть и на мелкое, но воровство, ему тоже было шибко не по себе, а стоило выпить – тут тебе сразу и море по колено! Правда, там он боролся с совестью, а тут вроде бы немного другое. Но до рассуждений ли в пятнадцать лет? А вдруг и он после такого причастия станет таким же общительным, как все (читайте:
Тут-то и была проблема: спиртное подростку не продадут, да и не по карману. И своровать в захудалом сельском магазинчике нет никакой возможности. Это в городе легко бутылку-другую умыкнуть, особенно если толпой в огромный магазин завалиться. Попробуй, уследи за каждым. Здесь же такую толпу из пацанов ни за что не соберешь, хоть бы и захотел.
А Виталик не хотел. Он уже был в дружбе с фельдшером, молодым парнем, присланным на работу в Балку из города, и тот, узнав, о чем кручинится парнишка, посоветовал поднимать жизненный тонус обыкновенными «фунфыриками», как то: муравьиный спирт, боярышник и все прочие настойки на спирту. Эффект, мол, тот же, что и от водки, а главное, и дешево, и сердито.
Ну, что дешево – это да, не поспоришь, но с желаемым эффектом, вернее, эффективностью, вышел полный пшик. Пьянеть, Виталик, конечно, пьянел, даже дурел от всех этих настоек, но храбрости в общении с противоположным полом так и не приобрел. Только еще больше стал сторониться девчат из боязни быть осмеянным ими теперь еще и за употребление дешевого суррогата. Да и вообще, что будет, если кто прознает, что и для чего он пьет?
Впрочем, это он зря опасался. Потому что большинство пьющих сельчан потребляли как раз эти «фунфырики» и самогон, и зазорным это вовсе не считалось. Село в те времена было местом ссылки всякого рода неблагополучных элементов общества: алкоголиков обоего пола, хулиганов с условным сроком, тунеядцев, блудниц. Все это сословие было прислано сюда на исправление, благо, рабочих мест хватало. Ну а зарплата, сами понимаете, какая. Не шибко высокая зарплата. Трудились они в основном на местной птицефабрике, доярками на животноводческой ферме, да пасли скот в поле. В селе не было церкви, и о Боге мало кто слышал. А если и слышал, то больше помалкивал. Уже учась в восьмом классе, зашел Виталик однажды домой к Александру, другу постарше себя, и увидел на стене икону Божьей Матери. Так и приковала она его к себе, глаз не оторвать. Чем-то, как в детстве, памятным и желанным повеяло от нее, и – ах, как же тронули душу те подзабытые струны благоговения.
– Саша, кто это? – спросил, затаив дыхание.
И Саша пояснил, что это иконка Божьей Матери и что принадлежит она его верующей бабушке. Только, мол, никому об этом не рассказывай. Засмеют. Виталий не рассказал, но, как только доводилось зайти в тот дом, первым делом останавливался у иконки. Никто в этой семье, кроме бабушки, не верил в Бога, хотя мать Саши звали Ева. Очень непривычное... и подозрительное для слуха сельчан имя. Ну что, всяко бывает на белом свете.
Друзьями они с Сашей оставались до самого отъезда Виталия в Николаев, куда он, окончив восьмой класс, поехал поступать в медучилище. Приехал, сдал экзамены (очень хорошо сдал), и был уже в списках на собеседование. Да вот на этом самом собеседовании сковала робость парня. Сидит, не шелохнется, будто аршин проглотил, на обычные житейские вопросы не ладится с ответом. Ладно хоть фамилию не забыл, но все одно в итоге забраковали его, несмотря на высокие оценки. До сих пор не может понять, что с ним тогда приключилось.
Мда-а, неудача, однако. Но почему-то не очень огорчился несостоявшийся студент. Наверное, потому что поехал сюда не по своей охотке, а по настоянию старшей сестренки, решившей, что карьера военврача – самая подходящая для ее братишки. А мы уже знаем, что для него не было выше авторитета. В общем, услышав вердикт о своей непригодности, он тут же шапку в охапку – и в Кировоград. Учиться на столяра-краснодеревщика, так как с детства мечтал делать красивую мебель. Опять же, сильно хотелось увидеть корешей по интернату, с кем промышлял по магазинам да ночевал в подвалах. Встретился, а они все уже остепенились и лишь иногда позволяли себе выпить, но только для веселья, умеренно. Это стало и его мерой, не во вред учебе. Была даже девушка, с которой стал встречаться, и которой тайно от всех (от нее в первую очередь) писал стихи. И отучился, и работа была к душе, и уже отсюда ушел в армию. Девушку ту просил дождаться его... ну, все как у всех. Все об этом просят. И всем обязательно обещают ждать. Бывает, что кто-то и дождется. А бывает, что тот, кто просит, чтоб дождалась, вернется с другой. Там, на службе найдет. Всякое бывает.
Виталия подруга не дождалась. Он еще в учебке был, когда она написала, что выходит замуж. Погоревал, конечно, курсант, не без этого, но служба на то и служба, что много времени на всякие ахи и вздохи не предусматривает, и через полгода, получив звание младшего сержанта, отбыл в Венгрию. Там довольно быстро продвинулся по службе и на втором году уже был на офицерской должности замкомандира взвода. Потом, перед самым дембелем, подписал договор на сверхсрочную: все же жизнь в Венгрии разительно отличалась от советской большей свободой, и на этот счет у него сомнений не было. Немаловажно и то, что получал сверхсрочник за службу две зарплаты; каждый месяц – в Венгрии и сразу двенадцать по окончанию года – в Союзе. Да еще и сорок пять дней отпуск с бесплатным проездом в любую точку страны. В общем, вместо дембеля послали Виталия учиться на прапорщика в военное училище города Тоцка на южном Урале. С последующим возвратом к месту службы, разумеется.
Вот тут-то и поджидал его самый серьезный просчет в жизни. В общем-то, ничего необычного в том, что в Венгрию он решил вернуться женатым человеком, не было: каждый курсант стремился как можно раньше оформить брак, чтобы сразу по окончании училища уезжать с невестой, а не оставлять ее до рассмотрения всех документов. Эта канитель могла длиться до полугода. Виталий же нашел себе жену незадолго до отъезда, и ей пришлось пожить у его родителей в Медвежьей Балке. Чуть ли не три месяца ждала она там разрешения на переезд к мужу. Но ошибка его была не в сроке, а в самом выборе невесты. Да и выбрал-то не он ее, а она – его, что, наверное, и следовало ожидать, зная его характер. Не будь она такой настойчивой в достижении своей цели, – во что бы то ни стало уехать жить в загранку! – куковал бы Виталий холостяком еще незнамо сколько лет. Впрочем, очень скоро выяснилось, что лучше бы куковал. Но тогда он больше всего хотел, чтобы кто-то был по жизни рядом; боялся, что сопьется, если так и останется один. И к этому имелись все предпосылки: хоть и нес он службу исправно, но все свободное время посвящал обыкновенному пьянству. С сослуживцами или без них, один, не имело значения. Пил для того, чтобы пить. Но пока что могучий организм не давал сбоев, и на службе его попойки не отражались. Поэтому встречу с Надеждой (так звали невесту) принял Виталий за подарок судьбы.
Надо отдать должное его однокашникам по училищу, пытавшимся «открыть глаза» влюбленному курсанту на – как бы это помягче выразиться – не очень скромное поведение красавицы. Дело в том, что она слыла (и была) девицей по вызову в клуб для офицеров и прапорщиков, и секрета из этого не делала в том числе и сама Надежда. Но ни у одного из них и мысли не возникло взять ее в жены, – вот это уж помилуйте! – да еще увезти с собой за рубеж. И как ни отговаривали от опрометчивого шага, а уперся уже посвященный в прапорщики курсант: женюсь, мол, – и точка! И целую житейскую теорию выдал советчикам: дескать, нагулялась, девка, стало быть, будет верной подругой. Во всяком случае, так она его заверила.
Ну, заверить-то заверила, да обещания не сдержала. Уже через неделю-другую получил он письмо от матери, в котором она слезно умоляла сына отказаться, пока еще не поздно, «от пока еще невесты». Ничего, мол, кроме беды она тебе не принесет, сынок. Не будет она тебе верной женой, не будет! Так как уже вовсю – и, главное, даже не скрываясь! – гуляет по ночам с местными хлопцами. Видел бы ты, как они уже с вечера толпятся у их дома. Того и гляди, дегтем ворота вымажут.
Не поверил он и матери, и как только получил разрешение, перевез жену в Венгрию. Дальше мы не будем утомлять читателя подробностями их семейной жизни, лишь обмолвимся, что через два года уволили его из армии за систематическое пьянство. Не сбылась надежда завязать с пьянством с помощью Надежды, как с грустью скаламбурил он в последней доверительной беседе с командиром части. Дескать, я – за стакан, она – за другой. Я – на службу, она – к офицерам-мадьярам.
Надо сказать, что полковник закрывал глаза на его пьянку до тех пор, пока прапорщик не начал появляться на службе в нетрезвом виде. Но когда это стало входить в норму его поведения и посыпались от офицеров сначала устные, а потом и в письменном виде рапорт за рапортом, с большим сожалением полковник подписал увольнение Плавуна. Не оправдал прапорщик его доверия. А имел виды на него полковник, имел. Особенно по первости: и трудолюбивый – на все руки мастер; и умный – к службе во всех смыслах способный. Жалко парня!
Гражданская жизнь не очень-то изменила их обоих: трезвые дни, как правило, заканчивались вечерней попойкой, но на работу ходил теперь Виталий исправно, в рабочее время не пил и держался за счет высокой своей квалификации столяра. Положение обязывало еще и прихватывать работу на стороне, ведь у них уже было двое детей. Сочетание пьянства и такой физической нагрузки, да еще частые переезды с места на место (успели год пожить и на Урале), стало сказываться на здоровье. Не проходили бесследно и семейные разлады: дважды разводились все по той же причине, и дважды возвращалась Надежда назад с клятвенным заверением остепениться. Он принимал ее, но младшего сына все же догадался отправить к родителям. К вящей радости своей матери, потому как она души не чаяла во внуке. Бабушка его и воспитала. Старшая дочка оставалась с ними.
Надолго задержались Виталий с женой в Николаеве, где получили двухкомнатную квартиру от глиноземного завода. Зарабатывал он более чем прилично и решил сдать на права, а потом уже купить машину. Поставив эту цель, совсем завязал со спиртным и, несмотря на непрекращающиеся ссоры с женой, стоически выдерживал данный себе же зарок: не пить, пока не получит права. И тут оказалось, что сносить выходки супруги намного легче было в пьяном виде, чем на трезвую голову. Ей всегда доставляло удовольствие позлить его, но теперь, когда он перестал пить, да еще и ей запретил, обозлилась сама и с удвоенной энергией принялась унижать его: дескать, мужик ты или совсем бабой стал, что даже выпить не можешь? В один из таких моментов он с силой отшвырнул ее, лезшую прямо в лицо, и тут случилось то, что и должно было рано или поздно случиться. Ударилась Надя о спинку кровати, негромко, вроде как даже с удивлением охнула и затихла. Ни разу в жизни не бил Виталий жену, как бы она его ни доставала, а вот не выдержал и... Он как-то сразу понял, что случилось непоправимое и, хотя серьезных признаков для паники не было (Надя чуть слышно постанывала), тотчас побежал к телефонной будке и вызвал скорую.
Чуть больше чем через сутки супруга умерла, а его арестовали и на время следствия отправили в СИЗО. Вот тут-то и вылезли наружу все болячки, обретенные благодаря алкоголю и им же загнанные до поры внутрь организма. И оказался их целый букет: радикулит, почки, печень, всякие другие напасти – они то поодиночке, то скопом прихватывали бедного арестанта, заставляя охать, крючиться и кататься на нарах. Другой раз даже на прогулку не мог выйти. Но самое страшное узнал за месяц до суда, то есть через полгода следствия.
– У тебя, милок, больное сердце, – доверительно сообщил тюремный доктор после очередного обследования. – Мужик ты что надо, поэтому не буду скрывать: не просто больное, а никудышное. Гробил ты его, видать, без всякой жалости. Да-а, хорошо бы сейчас провести интенсивное курортное лечение, но курорт ты уже себе заработал (не знаю, правда, на сколько лет), а с лечением неувязка получается. Ну, где я тебе его здесь возьму, если с лекарствами и на воле – беда? Следователям попробовал прояснить твое положение, так те только руками разводят: ни при чем, дескать, мы. Но просили хотя бы до суда поддержать тебя. Чтобы не умер, значит. – Доктор жалостливо вздохнул. – Ну, что ж, давай попробуем подлечиться, хотя честно скажу, что шансов у тебя не так много. Вот если бы кто из твоих родных имел блат в аптеках да попробовал бы достать реопирин – это было бы дело. Он хорошо обезболивает именно в твоем случае. А у нас здесь средств для лечения – раз-два и обчелся. Вернее, ничего, кроме валерьянки. Ее и пропишу. Будешь принимать три раза в день в виде микстуры. Это все, что могу сделать для тебя.
Для неискушенного читателя поясним, что валерьянка содержит спирт и в тюрьме ее обычно дают лишь тяжело больным. Да и то не в таком количестве. А этому зэку каждый раз вместе с едой просовывали в кормушку столовую ложку микстуры, которая немного взбадривала его. К тому же мать достала пять ампул реопирина (на один курс лечения) и ему делали уколы через день. Так что доктор действительно и участь пациента облегчил – Виталий настолько окреп, что здоровья хватило потом на первый год колонии – и заодно просьбу следователей выполнил, чтобы не пропал их труд. А как же! Столько томов бумаги исписано, столько всевозможных экспертиз проведено – и не довести до суда? Обидно, знаете ли.
Еще этот последний перед судом месяц запомнился постоянными видениями, преследовавшими его по ночам. Они не были сном, потому что засыпал он лишь под утро, но стоило закрыть глаза, как все вокруг светлело и приходило в движение, отчетливо вырисовывая то, чего он не мог видеть. Видел, например, момент своего рождения, люльку, в которой его баюкала мама, и первые свои неуверенные шаги по комнате от матери к отцу, ожидавшему его с вытянутыми руками. И слышал как свой собственный заливистый смех, так и счастливый смех родителей. В сущности, каждая ночь превращалась для него в созерцание того, что когда-то с ним случалось. Видел каждый острый камешек, наступив на который босыми ногами, испытывал боль; ощущал каждую занозу, впившуюся в тело при лазании по деревьям; чувствовал холод снежных катакомб, в которых, играя с пацанами, буквально закапывались зимой. Но чаще всего перед взором вставали образы тех, кого когда-то обидел: будь то жена, в гибели которой винил теперь только себя; мама, от которой утаил что-то или солгал ей; пацан, с которым подрался, или собака, к хвосту которой привязал жестяную банку и в глупой радости бежал за ней по селу. Сколько же бед он натворил! Сколько причинил горя на пустом месте. И непосильным грузом ложится на душу тяжесть переживаний за то, что никогда, ни единого разу не пришло ему в голову повиниться за все свои проделки. А ведь неспроста эти напоминания. И как однажды в том далеком детстве понял, что кто-то там, в небесах, следит за ним, так и сейчас пришло осознание того, что его жизнь кем-то фиксируется. Вся, до мелочей. Словно велся подробный дневник его будней. Ах, если бы хоть кто-нибудь услышал его запоздалое раскаяние. Услышал и простил. И оттого еще горше сознавать, что никто не услышит. И не простит!
Это было раскаяние – не покаяние, потому что Виталий ничего не знал о Боге. Пока что он больше жалел себя: дескать, вернись прошлое – и уж теперь-то он ни за что бы так не поступил. Почему-то думалось, что если когда-нибудь выйдет на волю, то жизнь его кардинально изменится. Только сначала надо дожить до суда.
До суда он дожил. И суд-таки состоялся. И был приговор: шесть лет усиленного режима. Много это или мало? Наверняка, присудили бы больше, если бы не выступили на суде в его защиту родственники жены. Они не скрыли ее неприглядного поведения и рассказали всю правду их жизни. Без прикрас, так сказать.
Сам он почти ничего не говорил, лишь послушно кивал головой, когда к нему обращался адвокат или судья. С тем же отсутствующим видом встретил и оглашение приговора. И столь же обреченным ушел на первый свой этап.
* * * Колония усиленного режима
в городе Житомире. Мечта о свободе вселяется в зэка первой ходки с первых же дней, и именно тогда отсутствие ее ощущается им особенно болезненно. Срок отсидки только начался, а все мысли и разговоры его, необстрелянного, уже о том, как выйти по УДО и хорошо бы вообще по половинке. И, конечно же, с готовностью воспринимает любую информацию, как и что нужно для этого делать. Это потом уже, немного обвыкнув, пускает он жизнь на самотек, осознав, что далеко не просто осуществить такую мечту. Что не всегда это зависит только от тебя и администрации колонии; что есть еще отношения между самими зэками, не учитывать которые нельзя, ибо чреваты они другой раз не совсем хорошими последствиями. Известно, что законный и самый надежный путь к УДО лежит через добросовестный труд, но и тут надо проявить твердость характера; не отступиться от своей мечты из боязни попасть в разряд фраеров, то есть неуважаемых уголовниками зэков. Лишь самые упорные не боятся и идут напролом. Не был тут исключением и Плавун. Столь велика была мечта освободиться как можно скорее, что, как только услышал, что в мебельном цехе можно заработать льготные дни (при выполнении плана на 120% зэк получал день за день), тут же, пренебрегая и личным здоровьем, и общим страхом перед урканами напросился в бригаду. И, надо сказать, за первый же год заработал 210 льготных дней. На столько дней раньше он теперь выйдет на свободу.
Но на этом его доблестный труд и закончился. Как ни старался, а обмануть здоровье из последних сил крепившийся зэк так и не смог. Первая весточка – на короткое время судорогой стянуло мышцы прямо на работе – оказалась и последней: из цеха его уволили, несмотря на то что быстро восстановился и вроде продолжил работать. Все же технику безопасности в то время еще как-то старались соблюдать, а за увечья на производстве не гладили по головке даже в колонии. Чтобы не терять с таким трудом набранные дни, он согласился на подсобные работы, не связанные со станками. Труд этот, конечно, безопаснее, но и он оказался уже не по силам. Не прошло и месяца, а уже повторная парализация – теперь отнялась вся правая часть тела – и последовал перевод в крытую тюремную больницу. Таков краткий пересказ начала его лагерной жизни. В больнице его вновь стали поддерживать уколами реопирина (прислала мать). Причем, пренебрегая инструкцией, по которой после перерыва можно было сделать лишь определенное их количество, сделали больше. И кололи каждый день, чтобы он не сразу умер и не испортил этим какую-то статистику. Результат не замедлил сказаться: у больного остановилась работа желудка, в течение нескольких дней он уже не мог принимать пищу и даже пить воду. Вода просто не проходила в желудок, выливалась обратно. И как только стали отказывать почки, его выписали.
– Топай на нары, Плавун, – сказал врач, рассматривая один рентгеновский снимок за другим. – Почки твои пришли в негодность, печенка развалилась, серчишко на излете. Про желудок сам знаешь. Ты – труп, приятель. Ходячий пока еще, но – труп. Протянешь еще пару, от силы трое суток. Ну, и че зря тут валяться, время тянуть? Раньше надо было о здоровье думать. Иди на барак, дорогой, иди. Не наводи тут тоску на тех, кто еще живой.
Пришел зэк в барак, взобрался с трудом на верхние нары и лег, уставившись в потолок. Ну, и как водится, в который уж раз вся жизнь перед глазами. И вопросы все те же: для чего жил? Зачем вообще пришел на эту землю? И в мыслях, воспоминаниях – ничего отрадного, один негатив и сплошной мрак. Будет ли у меня еще завтрашний день? Дотяну ли? Так, в неуверенности и забылся. Очнулся под утро весь мокрый и понял вдруг, что видит... смерть. Свою смерть. Она угадывалась во всем вокруг. Неосязаемая, она была живая. И ждала. В какой-то момент он ощутил ее леденящее дыхание и понял, что если заснет снова, то уже не проснется. Она его заберет, и он уже больше ничего не увидит. В страхе и отчаянии сполз со шконки на пол и так, прислонившись к ней лбом, простоял в ожидании подъема (ходить по бараку не разрешалось), повторяя про себя, как заклинание, три слова: я хочу жить...
– Що у тебе трапилося? – услышал он вдруг шепот над ухом и несказанно обрадовался возможности отвлечься от гнета мыслей о смерти (много позже он поймет, что это был ответ от Бога). Он поднял голову. Спрашивал сосед по верхней шконке Ваня Турчиняк, мужик лет шестидесяти, откуда-то из-под Ивано-Франковска. Говорил он только на украинском и не скрывал веры в Бога, за что был уважаем в зоне. Но статья, по которой он схлопотал срок, никак не предполагала его пребывания в колонии усиленного режима. Ведь сидел он – вот уж ирония судьбы, иначе не скажешь! – за украденный мешок картошки. Да и украденный ли? Сам Ваня говорил, что не знал, откуда тот появился у него в телеге. Ну, что там было или не было, а повод для шуток был, и зэки этак незлобно подшучивали над ним: дескать, попал ты, Ваня, за халатность и по недоразумению. Вот если бы слямзил вагон картошки – получил бы медаль, а раз всего мешок, то тебя и причислили к особо опасным. (Забегая вперед, скажем, что через полгода после этой их встречи Ивана освободят под чистую и поймет Виталий, опять же много позже, что Господь посылал этого христианина как раз для того, чтобы он успел спасти гибнущего зэка).
В какой же надежде вскинулся он, услышав в голосе Ивана искреннее сочувствие! Откуда-то извне торкнулась в сердце мысль, что вот этот мужик сейчас скажет что-то важное для него. То, что изменит ситуацию, а может быть, даже спасет его. И торопливо, таким же шепотом поведал обо всем: и о болезнях, и о врачебном приговоре, отпустившем ему двое суток жизни... и о смерти, которую увидел утром. Ну, и застыл в ожидании: что, мол, скажешь, Ваня?
И Турчиняк сказал. Выслушал – и сказал. Просто и обыденно, без какого бы то ни было намека на пафос, так, будто речь шла о само собой разумеющемся диагнозе.
– Так тобi треба до Бога.
– До Бога? – эхом откликнулся Виталий.
– Да. Бог тобі допоможе.
– А как мне быть? Что мне надо делать?
– Для начала помолиться.
Иван троекратно перекрестился и велел написать письмо домой с просьбой выслать православный крестик с цепочкой. Только, мол, чтобы прежде освятил его батюшка в церкви. А как придет крестик, сразу надевай, и Бог будет тебе помогать.
Дальше разговаривать не довелось, потому что сыграли «подъем». Известно, что утопающий хватается за соломинку, ухватился за нее и Виталий и, не откладывая в долгий ящик, написал письмо матери. Написал и даже отдал завхозу, ответственному по бараку, но потом прикинул в уме, сколько времени оно будет в пути туда и обратно, и снова впал в отчаяние от безысходности положения. Совсем неутешительный вывод получался: минимум неделя при самом благоприятном раскладе. А жить-то осталось сутки. Но ко времени вспомнил про одного умельца из уголовников по кличке Горюн и потащился к нему в другой конец барака.
Четверо зэков бросили играть в карты и удивленно воззрились на подошедшего доходягу, еле передвигавшего ноги. Положение Виталия они хорошо знали и не то чтобы сильно уважали, но жалели мужика.
– Тебе чего, братан? – чуть ли не хором спросили.
– Пацаны, сделайте крестик, – отыскал он глазами Горюна, но обратился ко всем. И провел ладонью по горлу. – Вот так надо.
– Да что ты с крестом-то заторопился? Может, поживешь еще.
– Мне не крест надо, крестик. Хотя бы из проволоки. Доктор отвел мне пару суток пожить, а Ваня Турчиняк говорит, Бог поможет, если крестик одену. А, пацаны? И цепочку, такую, чтобы под робой не заметно было.
Зэки быстро переглянулись.
– Ну-у, раз Ваня говорит, тогда конечно, – насмешливо протянул один. – Тогда...
– Цыц, – прикрикнул тот самый Горюн и встал. – Не видишь, что не до смеха ему. – И к Виталию. – Ладно, братан, вертайся к себе на шконку. Будет тебе крестик, раз надежа на жизнь появилась. Сделаю по высшему разряду. – И кивнул остальным. – Я скоро. Играйте пока без меня.
Часа через два Виталий уже держал в руках вычурно изготовленный крестик из тонкой проволоки на такой же красиво скрученной, с колечками, цепочке – просто загляденье! Он прижал его к груди и вопросительно взглянул на мастера.
– Все ладом, брателло, – понял тот вопрос. – Ничего с тебя не надо. – И, уже уходя, полушутя-полусерьезно добавил. – Но если выживешь, молись тогда и за меня. Может быть, и мне что-то зачтется на том свете. На этом-то уж как будет, так и ладно.
В огромном нетерпении Виталий ждал отбоя, не решаясь надеть крестик днем, поскольку религиозная символика еще была запрещена в местах заключения. Мало того, что отберут, так еще и карцер недолго схлопотать. Это, правда, ему уже не грозило, но рисковать последней, пусть и призрачной, надеждой не стал. Только когда уже оказался на своей шконке, трясущимися от волнения руками надел крестик. То, что произошло с ним дальше, не укладывается ни в какое рациональное объяснение! Хоть целое расследование начинай по факту чудесного исцеления зэка, уже приговоренного врачами к неминуемой смерти. Начнем с того, что спал в эту ночь Виталий сном праведника, а наутро заторопился вместе со всеми в столовую. И, как и не было стольких дней голода от непрохождения воды и пищи, налег на уху, которой последнее время потчевали зэков. О, это была особая уха: ни один зэк, если у него был хоть какой-то заработок, не притрагивался к этой мешанине из сушеной картошки и гнилой, списанной с продаж в магазинах, селедки, с обилием плавающего на поверхности комбижира. Последний, так сказать, ингредиент вызывал такую жестокую тошноту и изжогу, разъедая все внутри, что юшку из него, наверное, никто не отваживался хлебать; если же брать со дна посуды гущу, то очень легко можно было подавиться мелкими косточками разварившейся, с позволения сказать, рыбы. Она просто забивала все горло, и едок больше занимался тем, что отплевывался, чем кушал. Ее, уху эту, и называли не иначе, как гнилой белибердой на комбижире. Тем не менее, Виталий съел все, запил чаем и минут пять сидел в ожидании вывернуться наизнанку. Лишь потом поверил, что произошло, и утонул в безудержном ликовании сердца: он может кушать! Может пить воду! Он снова живой!
Затем обед, и все повторилось. Пришла ночь – и вновь здоровый сон. А через неделю тот же доктор, что отправлял его умирать, при очередном плановом осмотре долго простукивал и прослушивал его, заставляя то присесть, то вытянуть руки и, не переставая бормотать: «Ничего не пойму!» – снова и снова сверялся с рентгеновскими снимками, и все допытывался, какие лекарства принимал тайно от врачей. В итоге же брякнул в так и не закончившемся недоумении, что, мол, а не подменил ли кто тебя, друг ситцевый? Не подсунули ли мне какого-нибудь двойника? А то бывали ведь такие случаи в тюремной практике. Потому что если ты есть зэк Виталий Плавун, то давно должен был квартировать на тюремном погосте. И в сердцах даже хотел сразу выписать его на работу, но передумал: понаблюдаю, мол, еще немного за таким чудо-пациентом. То есть ни много ни мало признал атеист наличие чудес в жизни. Пациент же, хотя и знал о свершившемся чуде, по понятной причине ни словом не обмолвился, что спас его от смерти простой крестик.
Да, дорогой читатель, умом Виталий все еще был так далек от Бога, что свое исцеление приписывал исключительно наличию крестика на груди. Он так и ответил молодому пареньку, который обратился к нему сразу после медосмотра.
– Слышь, Плавун, ты верующий? – спросил Вадим, улучив момент, когда рядом никого не было.
– Верующий? – переспросил тот. – Даже не знаю, что и сказать. Наверное, нет.
– Но крестик-то ты носишь?
– Крестик ношу, а как же. Он меня от смерти уберег и дальше оберегает.
– Я почему-то уверен был, что ты так скажешь, – продолжил Вадим. – Поэтому и подошел. Ты должен знать, что оберегает тебя не крестик.
– Да как же не крестик? – заволновался Виталий. – А кто ж, по-твоему, спас?
– Спасает Бог, а крест – это Его символ. На кресте Христа распяли, знаешь об этом? Ну, или хотя бы слышал о распятом Иисусе?
– Да что-то когда-то слышал, сейчас даже не упомню когда, – вовсе растерялся Плавун. – Но детей своих я крестил. В церкви. Обоих, да. И дочь, и сына. Несмотря на то что сам был комсомольским активистом. Ну, как активистом: был членом бюро комсомола на заводе. За дочку, помню, выговор схлопотал, но обошлось. А за сына и с работы уволили, и из комсомола исключили. Мне тогда только двадцать шесть было.
– Ну, раз крестил, значит, знал, что Богу детей посвящаешь?
– Никогда об этом не думал. У нас ведь заведено было к бабке-шептухе идти, если вдруг «младенчик» (
– Конечно, не просто. Тебе надо молиться Богу, чтобы Он и дальше берег тебя.
– Так я ж не знаю даже, как молиться. Слова же надо хотя бы знать.
– Если хочешь, напишу тебе две молитвы, каким меня научила бабушка, – предложил Вадим.
– Ну, ты еще спрашиваешь, – обрадовался Виталий. – Конечно, хочу.
Тем же вечером Вадим принес два листа с текстом молитв. Одна была «Отче наш» на старославянском, другая – очень пространная молитва архистратигу ангелу Михаилу. Обе были написаны красивым убористым почерком и читались довольно легко при тусклом свете лампочки. Да, читать приходилось ночью, потому что все еще был запрет на религиозную литературу. И Бог просто зримо стал помогать Виталию. Вскоре он согласился на предложение стать уборщиком барака, то есть «шнырем», чего никогда бы раньше не сделал: это роняло престиж статьи, по которой он осужден. Теперь деваться было некуда, ведь взяли его на эту должность с учетом здоровья, и у него появилась собственная каморка примерно полтора на полтора метра, где можно было и необходимый для работы инвентарь хранить – метлу, швабру с тряпками и ведра – и самому присесть, чтобы почитать молитву. Причем в любое время. Закрылся – и читай в свое удовольствие! И он читал. Сначала стоя, но пришел час, когда в благоговении пред Господом упал на колени и с того раза не вставал с них во время молитвы. И с каждой прочитанной молитвой возрастала в душе любовь к Богу.
Однажды в библиотеке ему каким-то немыслимым образом попалась на глаза книга Александра Меня «Сын Человеческий», и он, не раздумывая, «увел» ее к себе в подсобку. Она стала его настольной книгой, настолько полюбил он ее автора. Там было все о Боге, и постепенно он стал что-то понимать о месте и значении креста в жизни христианина. О значении молитвы. И, наконец, он учился у отца Александра любить Бога, потому что видел его любовь к Отцу Небесному.
Книга была старой, с обмахрившимися пожелтевшими страницами, но хорошо иллюстрирована. В основном это были репродукции с икон, изображающие разных святых. Виталий выбрал страницу с рисунком Божьей матери с Иисусом на руках, аккуратно вырвал ее и отдал мастеру на все руки Горюну. Тот вскрыл листочек лаком, поместил в красивую рамку, сделал подставку, и в каморке Виталия на сделанном уже им самим столике (недаром же он – столяр-краснодеревщик, как мы помним) появилась икона. На нее он и молился, с книгой Александра Меня в руках, крестиком на груди и все более укрепляющейся любви к Богу.
Прошло еще недели две, и к нему прямо в каморку зашел начальник отряда, капитан, прошедший афганскую войну. Этого офицера, в отличие от других, уважали все зэки без исключения за добрый нрав и справедливое к себе отношение. В армии, после полученных ранений, он уже не мог служить из-за проблем со здоровьем, поэтому его направили работать с заключенными.
– Слушай, Плавун, мое предложение, – начал он, прикрыв за собой дверь. – Я тут читал твое дело, да и так уже присматривался к тебе. Ты – нормальный мужик, прошел, как говорят, Крым и рым, и медные трубы. Есть опыт службы в армии, и организационный опыт имеется; во всяких бюро заседал. Вот я и подумал, раз уж ты передумал умирать, почему бы тебе не стать руководителем секции правопорядка (СПП). – И, увидев, как тот замялся, ободряюще улыбнулся. – Поддержку со своей стороны гарантирую, если боишься уголовников. Я не тороплю, подумай, взвесь, потом скажешь. Или все-таки боишься?
Стать членом СПП, а тем более ее руководителем было и выгодно, и в то же время опасно. Вступивший туда автоматически зачислялся урками, да и кое-кем из простых зэков чуть ли не в «стукачи». Отсюда и презрительное к ним отношение. А уж был ты таковым или нет – вопрос не обязательный: вступил – значит, готов им стать.
– Бояться, может быть, не боюсь, – чуть помедлив, говорит Виталий, – да вот беда: начнут ведь травить, а я пока не способен защититься. Да и лезти в ряды придурни мне, деревенскому парню, вроде не с руки.
– Ну, как хочешь. Было бы предложено. Ты все же подумай.
Как только офицер покинул барак, к Виталию подбежал Турчиняк.
– Вить, о чем капитан с тобой говорил?
– Предложил руководителем СПП работать.
– И ты – что? Согласился?
– Отказался. Стремно как-то, сам знаешь.
– Стремно то, что ты отказался, Витя, – схватился за голову Иван. – Это же наш шанс. Если ты согласишься, ты же сможешь защищать нас от урок. Уверен, что капитан окажет тебе поддержку.
– Да, он говорил об этом.
– Вот! И мы тогда сплотимся, и друг друга поддержим. Ты – нас, мужиков, мы – тебя. Все у нас получится и, может, наконец-то законники работяг перестанут грабить. Житья ведь не дают, все отбирают.
Иван говорил так убедительно, что Виталий заколебался.
– Прошу, Вить, иди... нет, беги к нему сейчас же, – тащил его Турчиняк за рукав робы. – Скажи, что согласен. А мы все за тебя молиться будем. Иди.
И Виталий пошел.
– Вот так бы и давно, – улыбнулся капитан, выслушав его. – Уверен, что тут ты принесешь пользу не только себе и своим друзьям. Только с урками и правда поостерегись: не будь совсем уж запанибрата, но и не принимай близко к сердцу их обвинения, что, мол, подался работать на администрацию лагеря. Если сумеешь правильно себя поставить, поймут и они. Сами дружбу предложат. Еще и с просьбами ходить к тебе будут.
Ну, до просьб дело не скоро дошло, а что побить его, так это очень даже скоро случилось. Дважды предупредили нового руководителя «по-хорошему», на третий раз побили. Не понравилось блатным, что Виталий первым делом объединил «мужиков» и отменил «дань», которую они должны были платить главному вору в законе. В отряде было девяносто работяг («мужики»), около десяти человек «придурни» (завхоз, кладовщики, бригадиры) и около пятидесяти урканов во главе с вором в законе. Денег рабочим в зоне не платят, но на заработанную сумму можно отовариваться в магазине. Так вот эту отоварку урканы и отбирали у «мужиков» в качестве «дани» вору в законе. Ну и, соответственно, его прихлебателям. Ну как же, ведь именно они олицетворяют элиту зоны и творят свой, справедливый, суд внутри нее. Кто поможет «мужику» в зоне? Ну, не «кум» же. Только вор в законе, и все об этом знают. И вдруг – да где это видано! – бунт «мужиков» против уголовной элиты! Непорядок! Надо бы их руководителя к ногтю. Тем более что он еще и полудохлый. И – тем более! – сколько раз сам же обращался к ним за помощью.
В общем, побили. Несильно. Больше для порядку, так сказать. Но на всякий случай пригрозили, что, мол, это лишь цветочки, «а не затухнешь со своей реформой» (так и выразились: «реформой»), будут тебе и ягодки. Так что думай, соображай. Но этот полудохлый парень оказался не из робкого десятка и «реформу» не свернул. Наоборот: с одним из тех, что били, побеседовал с глазу на глаз, с другим, третьим... Толково беседовал, без обиды и без угроз, да все про Бога и Божье слово: дескать, мы и так тут все судьбой обиженные, так не лучше ли быть нормальными людьми и помогать друг другу, чем бить да обдирать. Кто-то слушал и прислушивался, кто-то отмахивался, кто-то смеялся в лицо и посылал его дальше, чем надо бы, но во второй раз даже бить не стали, хоть и зажали за бараком. Совести, видать, не хватило у блатарей. Да и смелости.
Так, мало-помалу и сбылось предсказание капитана: прекратился грабеж и противостояние «мужиков» с блатными, а сами урки присмирели, видя, какую поддержку оказывают Виталию и простые работяги, и начальство.
Время шло своим чередом, менялся распорядок и условия жизни в колонии. Два года уже сидел Виталий, учитывая срок под следствием. И вот, совершенно неожиданно для зэков, но с ведома и разрешения администрации, в колонии стали появляться верующие с воли. Появились они официально и в отряде капитана Сенцова, в немалой степени по его личному ходатайству. Их провели в ленкомнату барака, куда уже согнали свободных от работы зэков, поставили кафедру, и капитан предоставил слово старшему из них, пожилому мужчине в опрятном черном костюме и белой рубашке. Тот отрекомендовался пресвитером баптистской церкви Николаем Сергеевым и, коротко поприветствовав собрание любовью Иисуса Христа, раскрыл какую-то книгу. Зачем раскрывал, осталось непонятным, так как ничего по ней он не читал и даже изредка не заглядывал в нее, чтобы подтвердить или уточнить то, о чем говорил. А уточнять-то явно было что: он так и сыпал цитатами из Библии, называя главу и стих, откуда она взята. Этим он подкупил даже самых непримиримых в отношении религии урок, не говоря уже о «мужиках».
Не скрывал восхищения и даже потаенной зависти его памятью и Виталий. Как ответственный за подобные мероприятия, он сидел рядом с кафедрой и не спускал глаз с проповедника. Сидел, внимательно слушал каждое слово, восхищался и... ничего не понимал из сказанного. Как, впрочем, и большинство присутствующих. Но, в отличие от других, его это задело за живое: неужели он так деградировал, что не может понять обычную речь обычного человека? Да ладно бы, если выступал какой-нибудь ученый муж, доцент или вовсе профессор с ученой же галиматьей о нейтронах, протонах и прочее; тут он, может быть, и не обиделся бы. Но когда простой, не семи пядей во лбу лектор – и не понять ни слова?! Поэтому еле дождался конца проповеди и после того, как капитан, поблагодарив гостей, закрыл собрание, подошел к Сергееву.
– Извини, Николай, но я н-ничего не понял из того, о чем ты говорил.
– Бывает и так, – согласился тот. – А пытался?
– Еще как! Ты мне вот что скажи! Я в детстве от одной бабушки слышал, что есть книга про то, как земля будет опутана проволокой, и птицы железные будут летать повсюду... Скажи, у тебя есть такая книга, где бы все это объяснялось?
– Знаю, брат, о чем речь, хоть и больно мудрено ты завернул, – улыбнулся опытный проповедник Евангелия. – Наберись терпения, и я тебе ее принесу. Думаю, что через неделю. Мы весь этот месяц будем вас навещать. Пока что – месяц. А дальше видно будет.
И в следующее посещение после проповеди подарил ему Библию.
– Держи, брат дорогой, и постарайся тщательно хранить ее. Я это к тому, что если вдруг этап случится. Хоть и разрешено читать вам ее, да не везде еще такое решение выполняется.
Едва коснулся Виталий книги, как охватило его такое волнение, будто принял в дар что-то долгожданное и желанное; о чем мечтал, что выстрадал всей своей жизнью непутевой. От нахлынувших чувств забилось учащенно сердце, задрожали губы, слова не вымолвить. Все же и поблагодарить сподобился, хоть и не очень связно, и проводил до самых до ворот, но последнего напутствия Николая (он что-то о молитве говорил) толком не разобрал; весь был уже в неодолимом желании побыстрее окунуться в чтение Священного Писания. Поэтому чуть ли не бегом вернулся в барак и, запершись в своей каморке, в трепетном благоговении раскрыл Библию. Раскрыл, прочитал один абзац – и огляделся. Что-то явно мешало ему понять прочитанное. Прочел еще раз и снова, что называется – ни ухом, ни рылом. Что за наваждение! Сколько ни бился, но в этот вечер больше трех абзацев не смог прочитать! Не то что понять – просто прочитать! Назавтра история повторяется. Тогда попытался заучивать наизусть, повторяя каждое слово по нескольку раз. Тщетно. Тут же, не успев обернуться, забывал, что заучивал. В общем, всю неделю жил в смешанном чувстве досады на себя и надежды на новую встречу с верующими, так как не ушел в познании Библии дальше первой страницы.
– Брат дорогой, ты не услышал меня в прошлый раз, – сказал Сергеев при встрече. – Или просто не придал значения. А я ведь тебе советовал начать с Нового Завета и обязательно с молитвой. Проси Бога помочь, и Он вразумит тебя. И не забывай благодарить Его за каждое запавшее в душу слово. Как сказал апостол Павел:
И опять Виталий понял далеко не все, о чем проповедовал Сергеев, а после собрания поспешил уединиться, чтобы последовать его наказу. Вот и Новый Завет уже открыл, и перед иконой на колени встал, и к листочкам с молитвами потянулся... а листочков-то и нет. Нет их ни на столике, ни в столешнице. И... почувствовал вдруг, что не нужны они ему; что рождаются в душе свои собственные, не заученные, а выстраданные жизнью слова. Лежавшие под спудом, оттесняемые на задворки души атеистическими ориентирами, они копились до полноты времени, и вот выплеснулись через край и полились безудержным потоком славословия и признательности Богу. Здесь было и признание в своей немощи, и крик о помощи, и слезы умиления, как выражение сыновней безоговорочной любви к Отцу Небесному. Так вот что означает молитва Иисуса! Сколько раз читал он ее с листа и никогда еще она не приводила его в такой благоговейный трепет; сейчас же охватывает все его существо:
В эту ночь он не сомкнул глаз, то и дело возвращаясь к Нагорной проповеди. Каждое прочитанное здесь слово находило отклик в душе, ложилось на благодатную почву
* * * С той благословенной ночи
он почти не покидал своей каморки: как только заканчивал уборку в бараке, закрывался в ней и читал, читал, читал. И молился. Теперь в том числе и за тех, кто бил его и на кого держал обиду, ибо заповедь:
Изучение Евангелие, можно даже сказать, постижение его смыслов, шло такими темпами, что к концу недели он уже принялся за Ветхий Завет. И благодаря молитвам во многом преуспел и тут. С каждым днем Библия становилась все понятнее, открывая своему новому служителю недоступные ему доселе тайны. Но больше всего он молился за Ивана и Вадима, двух верующих, указавших ему путь к Богу. Не было сомнения в том, что, находясь на грани жизни и смерти, он бы просто не выжил, если бы не их столь своевременное участие. Оно и предотвратило его гибель. Поэтому в каждой молитве он непременно просил Господа явить милость к обоим. Чудо Божьей милости не заставило себя долго ждать: не прошло и месяца, как он стал молиться за них, а Турчиняка не просто освободили, а еще и сняли с него судимость. Еще не стихло общее изумление зэков от, прямо скажем, неординарного решения суда по пересмотру его дела, как по УДО ушел на волю и Вадим. А это уже было воспринято как настоящая фантастика. Если в виновности Турчиняка кто-то сомневался, а кто-то и нет, то Вадим сидел за реальный проступок и уж уйти «по половинке» ему никак не светило.
Кому-то, может быть, это и показалось случайным совпадением обстоятельств, но только не Виталию. Ему уже не надо было никаких доказательств о связи молитвы с результатом. Да он и не задумывался над этим, а от души ликовал: Бог слышит его молитвы! Слышит и отвечает на них вот таким чудесным образом. Но Божий промысел столь очевиден, что ликовать одному просто неприлично – ну, куда же деть столько радости! Нет, надо с кем-то обязательно поделиться... И – ах, как же хотелось побыстрее дождаться очередного прихода группы Сергеева, чтобы сообщить обо всем.
Но время шло, а группа так больше и не появилась в зоне. Сам начальник отряда на вопрос зэка только руками развел:
– Понятия не имею. Вроде бы утрясли вопрос с пропуском (целых же полмесяца рассматривали), и должны они были через недельку приехать, да что-то там в верхах не срослось. Не по нраву пришлись кой-кому из начальства их проповеди и беседы с зэками. Не наши, мол, люди. Кажется, решили пригласить других верующих, но кого, точно не знаю. Во всяком случае, эту группу к нам больше не пустят.
Капитан не скрывал своих симпатий к верующим и хорошо знал, какую роль они сыграли в судьбе Виталия. Поэтому, видя, как тот приуныл, добавил ободряюще.
– Не горюй, Плавун. Скоро не скоро, а те другие приедут обязательно. Глядишь, и они будут тебе по душе. Щас вспомню, как ты там говорил... Ага, вот: «Просите – и дано будет вам»? Так, нет?
– Точно так, гражданин капитан, – просиял Виталий. – Ну и память у вас, скажу я вам. Слово в слово.
– Стараемся, – отшутился капитан. – Я, может, еще и не столько знаю, да молчу. В общем, ты проси своего Бога, чтобы поскорее их прислали, а я тут же сообщу тебе, как только узнаю, что пришлют.
Немного приунывший от не очень-то приятной новости, Виталий укрылся вечером в подсобке и, как всегда, встал на колени перед иконкой. Но мысли о том, что не увидит больше ни самого Николая, ни его группу не оставляли, и это явно мешало начать молитву. Какая жалость, что не узнают они о его покаянии, о том, какой заботой Бог окружил и какую милость проявил к его сердечным друзьям по его же молитвам.
«А ведь они знают об этом, – торкнулась вдруг мысль на ум так явственно, будто шепнул кто-то на ухо. И тут же повтором. – Знают! Господь посылал их, так же как Ивана с Вадимом, для свидетельства зэкам о Христе. И они выполнили поставленную задачу, засвидетельствовав, в том числе и мне, о Христовом спасении, и теперь пойдут дальше. Все верно, – продолжил он мысль, – ведь Господь Иисус велел проповедовать Евангелие по всему миру. Вот же и написано:
Он даже не удивился собственному выводу и поймал себя на том, что не сводит глаз с иконы, а в сердце так и стучатся слова:
«Почему мне вспомнился этот стих из Нового Завета?» – пытается он понять, а на ум уже спешит совсем недавнее открытие, не дававшее покоя, после того как прочитал в книге Второзакония:
Повторив еще раз по памяти написанное, он для верности открыл Библию, перечитал... и почувствовал себя не очень уютно.
«Выходит, что я-то как раз и сделал себе кумира, и поклоняюсь ему», – пробормотал несколько растерянно и, аккуратно завернув иконку в чистую тряпицу, положил в столешницу.
–
И отчего-то захватило собственный дух: «Вот оно – истинное поклонение! Бог – не идол на картинке. Он – живой, Он – в моем сердце!» – И еще сердечней, еще уверенней льется молитва благодарения:
Читая и перечитывая эту ситуацию у колодца, Виталий вдруг зациклился на поступке самарянки, которой Иисус открылся, что Он – Христос. «
«Женщина понесла благую весть людям, узнав о Христе, – размышлял он. – По сути, ведь это была ее проповедь. Так не на это ли, не на проповедь ли призываешь Ты, Господь, и меня, не посылая более Своих вестников? Скажи, Твоя ли это воля?»
Спросил и в тотчас сошедшем на него благоговении опустился на колени: «Слышу, Господи, слышу! И пойду благовествовать. И буду. Как когда-то пошел и Ты, и сказал:
С этого дня он стал не только молиться об окружающих его людях, будь то зэки или их охрана, но и проповедовать им Слово Божье, стараясь улучить для этого любую возможность. Назидая других, он в первую очередь сам все более укреплялся в вере в Иисуса как Спасителя мира и как своего личного Спасителя. Он уже настолько безгранично доверял Богу, что без молитвы не принимался ни за одно, даже самое незначительное дело. И оно, дело это, ладилось у него всегда. Все это не ускользнуло от внимания зэков, и если раньше его уважали за добрый и смелый нрав, за умение постоять за себя, то теперь еще и за эту столь милую душе зэка благую весть о Христе. Оказывается, есть в этой жизни Тот, Кто может постоять и за них (в том, что они – самые что ни на есть грешники, никто не сомневался). Многие ведь вообще впервые услышали, как и за кого принес себя в жертву Христос, а узнав, проникались надеждой на Его заступничество. Это, конечно, не значит, что все они тут же каялись в грехах, но задумываться – да, задумывались все. А кто-то уже и каялся. Зримо улучшилась и сама атмосфера отношений в отряде, в чем была немалая заслуга Сенцова, активно поддерживавшего верующего зэка. Кстати сказать, не одни только зэки искали Бога; часто приходили послушать проповедника и надзиратели, прапорщики и сержанты. А другой раз просто заходили к нему в каморку с просьбой помолиться о них. Люди разные, а просьбы у всех одинаковые: помолиться о семье, о родных, о детях. Даже подарки приносили.
* * * Шел уже август месяц,
когда его неожиданно вызвали в кабинет Сенцова.
– Ну вот, друг ты мой любезный, имею для тебя две новости, – выслушав приветствие зэка, сказал капитан. – Вот думаю, с какой лучше начать.
– А они как: одна хорошая, одна плохая? – пошутил Виталий.
– Не совсем так, но что-то в этом роде. В общем, первая: на днях к нам все-таки приедет группа верующих. Как тебе такая новость?
– Очень хорошая, гражданин начальник. Даже сильно хорошая. Жду не дождусь.
– Ага, вот так даже, – Сенцов был в веселом настроении. – Ну, тогда не знаю, как тебе вторая понравится. Дело в том, что ты их не увидишь.
– То есть, как не увижу? – в отличие от капитана посерьезнел Плавун. – Почему?
– Потому что завтра будет этап на Донбасс, и ты в тех списках.
– Так это... А что так срочно?
– Ну, уж извини, что тебя не спросили, – расплылся в улыбке капитан. – И мне, вишь ты, не доложили. Вот кто за вами приедет, у тех и узнаешь. Что? Не очень?
– Очень, не очень – а куда ж подневольному зэку деться, – развел руками Виталий.
– Да ты что, действительно не можешь сообразить? – с подозрением прищурился Сенцов. – Или совсем забыл? На колонию-поселение кто подписывался: я или ты?
– А-а, Буряк, – спохватился Виталий, – так-ить еще...
– Вот тебе и «так-ить», – перебил капитан, продолжая улыбаться. И, шутливо приосанившись, придал голосу официальное звучание. – С учетом льготных суток отпускается раб Божий Плавун на улучшенные условия содержания в колонию-поселение. Да, полковник Буряк уже тут хлопотал. Теперь как, доволен?
– Так это ж совсем другое дело, гражданин начальник, – просиял Виталий. – Слава Богу!
– Ну, Богу, может, и слава, а вот нам немного грустно с тобой расставаться. Все мои служивые жалеют, что забирают тебя. Так и велели передать, если с кем не успеешь попрощаться. Ну, иди, собирай пожитки в путь-дорогу да не забудь сдать свой пост завхозу.
Окрыленный такой вестью – это ж чуть ли не свобода, по сравнению с его нынешним положением! – Виталий помчался в свою каморку. Он, конечно же, рассчитывал на это послабление, но не ждал его так скоро. Ах, как ко времени пригодились его льготные 210 суток, с которыми получилась половина срока. Другого раза уже не будет, потому что не каждый год открываются новые колонии-поселения. А именно в такую примерно год назад его и еще несколько зэков с высокой рабочей квалификацией из их отряда отобрали для будущей работы. Выбирал и беседовал лично с каждым зэком полковник Буряк, красномордый симпатичный мужик. Столяра-краснодеревщика Плавуна он записал одним из первых. И вот эта колония открыла свои двери для приема своего специфического контингента.
Беспроволочный телеграф в зоне работает оперативно, и пока он добежал до барака, там уже знали и об этапе, и о его переводе на поселение. Завхоз лишь мельком осмотрел его каморку и махнул рукой: дескать, принято. Только, мол, убери в бараке и тогда готовься в дорогу.
И заспешил обычно неторопливый Плавун: надо ведь и то успеть подготовить, и это не забыть. В первую очередь, конечно, постирать бы вещи перед этапом. Кто знает, сколько придется в пути болтаться да в разных пересылках отлеживаться на не сильно блещущих чистотой нарах. В общем, тут же в каморке простирнул скорехонько все, что было, сложил в тазик – и на улицу; развесить, стало быть, да подсушить. Выбежал во двор, а там – дождь! Да проливной. Мать честная: куда ж он теперь с мокрыми-то вещами? Как же он раньше-то на небушко не глянул? А с другой стороны, когда было глядеть в такой-то радости! М-да-а... Кому-то ситуация может и смешной показаться, только не зэку перед этапом. Мокрое шмотье с собой не возьмешь, а совсем без него – ой, как трудно в любой зоне. Да и жалко оставлять с таким трудом приобретенные вещи. Виталий назад в каморку и на колени: «Господи, помоги, дай солнышка, чтобы успело все высохнуть». И снова на улицу. Да так с тазиком в руках и застыл, огорошенный увиденным: только что непроницаемые, налитые свинцом тучи какой-то неведомой силой (неведомой, потому что ни намека даже на малейший ветерок) разорвало прямо над территорией лагеря, и из образовавшегося небесного колодца яркие лучи полуденного солнца слепят глаза, отражаясь от мокрого асфальта двора, и уже подсушивают крохотные лужицы. Кажется, совсем рядом – да сразу за вышками! – все еще идет дождь, а здесь – половодье солнечного света! Виталий быстро развешивает свое добро на веревке во внутреннем дворике и тут же, не отходя, склоняется в немом благоговении пред Богом.
– Как велика милость Твоя ко мне, Господи, – шепчет в благодарной молитве. И, оглядевшись, вздыхает. – Ах, если бы еще небольшой ветерок, то успел бы еще и в бараке убрать, и почитать Евангелие.
Сказал и пошел. И вдруг ощутил легкое такое дуновение, словно обласкал его ветерок для начала своей приятной свежестью, а потом и усилился до вполне заметного. Словом, через пару часов, аккурат когда он закончил уборку барака, вещи можно было снимать. Управившись и с этим, Виталий прошелся по бараку, тепло попрощался с вернувшимися с работы зэками, с каждым персонально, а с кем-то и больше чем дружески, и вернулся в каморку к Библии. Уже после отбоя упаковал все в вещмешок и тут вспомнил об иконке. Она так и лежала в столешнице, завернутая в чистую тряпицу. В раздумье покрутив ее в руках, – оставить или взять с собой? – он развязал мешок и положил ее поверх вещей. Затем взял Библию и встал на колени. Эта вечерняя молитва была по-особому сердечной. Виталий благодарил Бога за явленную к нему, неподдающуюся разумению, милость и просил заступничества на этапе. Прошел слух по отряду о произошедшем в стране каком-то зловещем событии, и что отыгрываются, мол, конвойные на зэках на всю катушку. Как они умеют это делать, Виталий знал очень хорошо.
А утром следующего дня капитан зашел к нему в каморку попрощаться.
– Ну что, все свои причиндалы сдал? – спросил дружелюбно, а сам пытливо что-то высматривает. – Инвентарь, имею в виду. Швабры, ведра...
– Сдал уже, гражданин капитан.
– И вещички, смотрю, собрал, – одобрительно продолжил тот и безошибочно указал на вещмешок. – Иконку-то получше припрячь, а то на пересылке могут и конфисковать. – И вздохнул непонятно для Виталия. – М-да-а, вполне могут. Тут уж на кого нарвешься, поэтому лучше подстраховаться. В Москве что-то не совсем обычное затевается, так оно недолго и к нам перекинуться. Новая метла, она по-новому и метет. Что там к чему, не спрашивай: толком-то пока никто еще ничего не знает. Но будь себе на уме и гляди в оба. Не помешает!
И Виталия осенило. Он развязал вещмешок и достал иконку.
– Гражданин капитан, я хотел бы подарить ее вам. Я вам многим обязан, так это в знак благодарности. Думаю, что она вам, как и мне, сослужит добрую службу. А? Как вы на это смотрите?
– Ты что, серьезно? – обрадовался офицер и бережно принял иконку обеими руками. Видно было, что он искренне растрогался. – Ну, удружил, браток. Благодарю. От всего сердца благодарю. Постой, а... а как же ты сам-то без нее? Ты ж часами другой раз простаиваешь перед ней. Прямо как прикипел. Да не делай такие глаза, я все про вас знаю. На то и приставлен, чтобы знать. Не жалко расставаться?
– Не жалко, гражданин капитан, – качнул головой Виталий. – Потому что в хорошие руки отдаю. Другому бы не отдал.
– Ну, тогда благодарю еще раз. В общем, здоровья тебе и удачи. Прощай. Скоро построение – и вперед. Не поминай лихом, если что было плохого между нами.
– Было только хорошее, гражданин капитан. Оставайтесь с Богом.
– Ну, это уж как получится, – улыбнулся офицер и подал руку. – Пока?
– Пока, – с чувством пожал ее Плавун.
Вечером следующего дня этап был уже на вокзале в Харькове. После нудной процедуры обязательного шмона и унизительной пересадки из вагона в стоявшие неподалеку от платформы машины (перебежками сквозь строй автоматчиков с собаками), их привезли в пересыльную тюрьму города. О, это было памятное место; памятное до брезгливого отвращения, до тошноты, до рвоты. Именно здесь, на Холодной Горе, Виталий, уже после суда, проторчал двое суток по пути из кировоградского СИЗО в колонию Житомира.
«Подумаешь, двое суток...» – презрительно хмыкнет кто-то. Дескать, бывали и не в таких передрягах, и не по столько, а тут – двое... Ну да, но какие это были сутки!
При одном воспоминании о тех днях Виталия передернуло. Вдобавок к тому, что еще в пути от вагона до ворот тюрьмы над ними, что называется, «по полной» поиздевался конвой, здесь повторилась та же унизительная процедура тотального шмона (как будто за время пути и на глазах у конвоя можно было что-то приобрести и припрятать) с раздеванием, матом, зуботычинами и пинками. Лишь по окончании этой экзекуции (иначе не назвать) загнали в довольно просторную камеру с двухъярусными деревянными нарами по периметру. Ну, просторная-то она, конечно, просторная, да вот набилось их туда чуть ли не как сельдей в бочку; рассчитанная на пятьдесят человек, она приняла чуть ли не в три раза больше. Но удручала не теснота и даже не смрад, исходящий от разливавшейся по бетонному полу жижи из переполненной параши (при ходьбе эта жижа противно чавкала под ногами, вызывая у многих тошноту); удручала царящая в камере обстановка, творимый беспредел одних зэков по отношению к другим. Верх здесь держали несколько «возвратных» рецидивистов. Это те, кого вернули с колонии-поселения за нарушения режима, нередко с добавлением нового срока. Так вот они без зазрения совести начали натурально грабить вновь прибывших. Да если бы только грабить. А то случись среди арестантов осужденный по какой-нибудь «гнилой» статье – об этом давали знать сами конвоиры – и они тут же хором волокли жертву в угол и, отгородившись шторой, «опускали» его. К самому Виталию никто из них не приступал (внушительная фигура атлета внушала и уважение, и опасение получить сдачи), но парня, с которым он подружился еще в СИЗО, трое таких «рцд» (рецидивист) попытались ограбить. А поскольку тот не понял, почему он должен дарить им свои часы, принялись его бить. Плавун, не раздумывая, бросился на выручку, отшвырнул одного, другого, но к этой троице набежала подмога, и все переключились уже на него. И неизвестно, чем бы эта свара закончилась, если бы не подоспевший к месту драки главарь «возвратников».
– Отбой, братва, – зычно прогремел он и, ловко втиснувшись между Виталием и нападающими, поднял руку. – Это Плавун. Мой давний кореш по кировоградскому интернату и ночевкам в подвалах. В общем, свой пацан.
– Пусть он скажет статью, Грек, – послышались голоса.
– Статья, Плавун? – громко спросил тот.
Виталий назвал.
– Слышали? – главарь грозно повторил статью. – Поэтому расходитесь. А мне с ним потолковать надо.
На этот раз уголовники подчинились беспрекословно.
– Ну как, узнаешь-нет меня? – заинтересованно вглядывался главарь в спасенного им зэка. Похоже, он искренне радовался встрече. – Я – Юрка Греков. В шестом, на класс ниже тебя учился, помнишь?
Ситуация вынуждала узнать его, но Виталий не мог вспомнить.
– Догадываюсь, Юра, – качнул он головой. – Мутное время было, сам знаешь. Почти всегда в угаре.
– Это да. Что да, то да. А я тебя хорошо запомнил. Ты же был пацан что надо. Хорошо помню, как ты однажды увел ментов от подвала, где мы как раз варили «жгуту». Это был реальный срок, если бы нас накрыли. Что, тоже не помнишь?
– Из меня, Юра, всю память в СИЗО вышибли, – грустно усмехнулся Виталий, не сильно греша против истины. – Да и твои орлы сейчас подсуетились.
– Ну, ништяк, главное, я тебя узнал, – продолжал Грек, как бы «не заметив» последней фразы. И, не откладывая в долгий ящик, выдал причину своего интереса. – Ты давай, прямо сейчас к нам. Завтра несколько моих тутошних бойцов уведут на этап, так будешь мне в помощь. С дубаками у меня полное согласие, так что пока жить можно. Пойдешь?
– Не, Юра, не пойду. У тебя – свое, у меня – свое. Я сам по себе. Тем более, мне завтра тоже на этап.
– Ну и ладно, раз так. Я с тобой за прошлое рассчитался. Короче, тебя здесь больше никто не тронет. Только сам за других не встревай, раз сам по себе. Да и не стоят они того. – Он презрительно прищелкнул языком. – Никто не стоит, сплошняком шушера одна.
Долго не мог Виталий вытравить из памяти те двое омерзительных суток. Нигде более не встречал он такого скотского беспредела. И вот опять она – тюрьма на Холодной Горе. Пересылка. И, похоже, ничего не изменилось в отношении конвоя к зэкам. Да еще как отголосок московских событий августа – ГКЧП! – необычная жестокость местного ОМОНа. Даже самые бывалые рецидивисты не могли припомнить такого массового избиения: сразу по прибытии омоновцы выстроили зэков во дворе тюрьмы и принялись избивать всех подряд, не утруждая себя объяснением их вины. Вроде как на всякий случай. Потом повели в здание на шмон.
Виталий попал к руководящему обыском прапорщику и посчитал, что ему повезло. Получив еще во дворе пару раз дубинкой по спине, он видел, что без этого не обходится и здесь. Но сам прапорщик был настроен довольно миролюбиво и весело комментировал происходящее.
– А здесь тебе не тут, – то и дело повторял он в ответ на вопрос: за что?
Работали они профессионально, и когда у зэка находилось действительно что-то запрещенное (карты, лезвия, заточки), он либо получал дубинкой, либо его волокли в смежную комнату для объяснения. Что уж там происходило, можно было только догадываться.
Конфискованные вещи складывались в углу чуть поодаль от стола. А надо сказать, что, кроме перечисленных, действительно опасных, предметов, отбирали все, что признавал запрещенным именно прапорщик. И когда пришел черед Виталия, он первым делом проверил его мешок и достал из него Библию. Виталий в молитве задержал дыхание, но прапорщик, послюнявив палец, быстро перелистнул несколько страниц, потряс ее на предмет обнаружения наркоты и бросил обратно в мешок. То ли прочитать название поленился, то ли не посчитал нужным конфисковать, по его мнению, не представлявшую опасности книгу. Скорее всего, первое, потому что, приступив к обыску самого зэка, тут же изменился в лице.
– А это еще что такое? – нахмурился грозно, обнаружив под расстегнутой робой Виталия крестик. – Крест?! А ну, сымай, пока я не сорвал его. Давай-ка сюда.
Зэк послушно снял крестик с цепочкой, положил его в протянутую ладонь и молитвенно сложил руки на груди. Про себя он просил Бога сохранить ему крестик.
– Верующий я, гражданин начальник, – сказал тихо. – Мне без него никак нельзя.
– Ну-у, так уж и нельзя, – усмехнулся прапорщик, долго и с большим интересом разглядывая не крестик, а цепочку. Судя по тому, как он удивленно и вместе с тем одобрительно хмыкал, покачивая головой, она пришлась ему явно по душе.
– Не положено, – сказал наконец и бросил поверх вещей в углу. – Пошел!
– Гражданин начальник, – взмолился зэк, – мне бы только крестик. Разрешите. А цепочка пусть остается. Может, кому и пригодится.
Удивительно, но прапорщика это разжалобило:
– Верующий, говоришь? – уточнил. И вроде как взвешивая решение: – Н-ну, так и быть, забирай свой крестик и быстро дуй к своим.
Виталий отстегнул крестик от цепочки, зажал его в кулак, и конвой сопроводил его в «хату», где были все прибывшие из житомирской колонии.
– Ты где так долго, – тут же обступили его сокамерники. – Мы уж думали, что тебе возвратку прописали.
– Нет, все путем, – улыбнулся Виталий и, вытянув руку, разжал кулак. – Вот, крестик мой отобрали, так еле уговорил вернуть.
– Ух ты, – мгновенно подскочил к нему юркий молодой парнишка, ловко смахнул с ладони крестик и, уже заведя свою руку за спину: – Дай его мне, а?
Виталий инстинктивно дернулся было за ним и... остановился, увидев лицо паренька. Вернее сказать, его умоляющий взгляд. Наверное, он сам только что точно такими глазами смотрел на прапорщика. И понял, что не сможет отказать пацану. Это было уже решением – мгновенным и бесповоротным! – и вновь непонятная радость заполонила все его существо: радость за себя, за этого пацана, за прапорщика. За всех! Как совсем недавно к нему пришло осознание, что для молитвы не нужна ни иконка, ни чужой текст молитвы, ровно так же понял сейчас, что не нужен и крестик. Грешнику нужен живой Христос; нужен в сердце, а не на картинке, и крест – не на цепочке, а на Голгофе. Тот крест, что увидишь из любой точки мира, если встать в покаянии перед Иисусом на колени. Он это теперь не просто понял – прочувствовал!
– Бери! Только не забывай молиться, – только и сказал парнишке.
* * * Колония в Червонопартизанске,
куда пригнали этап, была, по сути, тем же тюремным заведением и до своего открытия. Долгое время при советской власти на этой территории располагался обычный ЛТП, где проходили «трудовую терапию» алкоголики и наркоманы всех оттенков. Но пришло время перестройки, и подобные «лечебницы», попавшие под подозрение на предмет их эффективности, прикрыли указом верховного совета СССР. Злые языки утверждают, что именно тогда стала сильно популярной подзабытая со временем песня: «Враги сожгли родную ха-а-ату». Ну, сжечь не сожгли, но крыши над головой лишили. Если одних алкоголиков и наркоманов распустили по домам, раз таковые у них имелись, то других, бездомных, – оказалось вдруг, что в процветающей стране светлого будущего они-таки есть, и в немалом количестве! – распределили по тюрьмам; вот уж чего-чего, а этих учреждений в стране хватало с избытком. На всех, так сказать, жаждущих и не очень жаждущих хватало. Все же какое-никакое, а изобилие было при верных ленинцах. Может быть, даже первое место в мире по этому показателю имели, только из скромности не выставляли напоказ. Ну ладно, худо ли, бедно ли, но и тех, и этих определили. А другой-то, положительный во всех смыслах контингент ЛТП куда девать? Ну, тот, что обслуживающий персонал, передовой авангард общества, который в большинстве своем ничего не умеет делать, кроме как запрещать, приказывать, наказывать и подчиняться: его-то куда?
А никуда. Тут и оставили. И зарплату, пусть и не такую уж высокую, но платили. Что уж они там копошились, чего производили, никому не было интересно знать. Первое время вообще только охраняли производственные корпуса в промзоне от полного разграбления да занимались строевой и политической подготовкой. Ну, это уж совсем смелое предположение. Вряд ли до этого они могли додуматься. Но что потом стали приглашать местное население на работу в цеха, где в основном ковали цепи, это точно. Есть также подозрение, что потихоньку, не спеша строили вышки. В общем, видимость работы была, вот оно время-то и шло. Хоть и не так быстро, как хотелось бы, но мы же хорошо знаем еще с первого класса, что «терпение и труд все перетрут». И вернулись-таки лучшие времена, и как колючку натянули поверх прежнего, еще не успевшего сгнить высокого забора, так и возродилась, словно феникс из пепла (тут так и хочется говорить возвышенным языком), то бишь, восстала вышками по периметру нехилая такая колония-поселение. Оставались лишь бюрократические проволочки по оформлению всех нужных бумаг. Рутина, в общем. А в ожидании первых поселенцев даже новый забор из бетонных плит поставили. Прямо на землю, без всякого фундамента, но с распорками. Тут при желании можно было увидеть потайной смысл: данное государство, лишившись фундамента, как раз и держалось на таких вот подпорках. И как впоследствии ушлые зэки, ловко подкопав лаз под плитами, убегали в самоволку, так и республики бывшего Союза вскоре разбежались кто куда, прежде «подкопав» под гнилую верховную власть. Разница в том, что зэки сами возвращались в «родную гавань», а республики такого желания не испытывали. Вот к некоторым из них и пришлось применять опробованный в веках добровольно-принудительный метод. Как изящно выражался один сильно известный в мире местоблюститель президентского кресла: пришла, мол, пора принуждения братьев наших к миру, любви и согласию. Забыл, видать, мужик мудрую поговорку, что насильно мил не будешь. А может, и не знал ее вовсе. Бывалые люди сказывают, что у них там наверху другие поговорки в чести. И вроде бы по большей части сильно они смахивают на «феню» уголовников. Ну да не про них у нас речь. Речь про колонию-поселение.
Начальником здесь стал уже упомянутый нами полковник Буряк, не старый еще красномордый дядька, похожий на североамериканского индейца из племени краснокожих, только всегда одетый. Причем по всем правилам воинского устава: при фуражке на голове и кобуре на поясе с портупеей через плечо в любое время суток. В праздничные дни он надевал китель, и тогда на груди его можно было лицезреть орден «За службу Родине в вооруженных силах», рядом несколько медалей, в числе которых: «Ветеран труда», «За восстановление угольных шахт Донбасса», «За отличную службу по охране общественного порядка», а под ними множество фигурных жестяшек, то ли тоже ордена, то ли иностранные значки, но до того красиво они выглядели на общем фоне, что глаз не отвести. Правда, всё это обитатели заведения – что алкоголики, что теперь вот зэки – называли нехорошим, даже обидным для Буряка словом «цацки», так ведь опошлить-то недолго. На то они и отбросы общества. Придумывают, понимаешь, всякое непотребство.
Вот и в день собеседования с прибывшими новичками из Житомира полковник восседал в кожаном кресле за кумачовым столом в своей парадной амуниции. Лицо его светилось неподдельной радостью, а отсюда, соответственно, и праздничное настроение у всей комиссии, состоявшей из трех начальников цехов, двух-трех офицеров и нескольких прапорщиков. Но больше всех праздника, конечно, у него. Оно и понятно: как тут не радоваться, если в строй вступает твое детище! А именно Буряк хранил его, пестовал, лелеял и вот довел, так сказать, до кондиции. Сегодня он заслуженно пожинал плоды своих многочисленных командировок по колониям в поисках квалифицированной рабочей силы, и вот они, эти отобранные им кадры, подходят по одному к его столу. Он помнит всех и каждого в отдельности и лишь уточняет оговоренный загодя, еще там, в колониях, вопрос: «Итак, в каком производственном цехе ты хотел бы работать?»
А каждый уже решил для себя, где ему лучше, поскольку на ознакомление с цехами, да и вообще с режимом колонии, у вновь прибывших была целая неделя.
Потом зэку сообщается о льготах, которые будет он иметь в случае перевыполнения плана на столько-то процентов, и на этом комиссия и зэк расстаются, довольные друг другом.
И с каждым опрашиваемым все довольнее улыбается полковник Буряк, все победоноснее поглядывает он на членов комиссии, которые, впрочем, и не думают сомневаться в его заслугах или оспаривать его лидерство. Им намного уютнее быть за его спиной, чем защищать его спину своей грудью. Словом, вся комиссия во главе с Буряком настроена благодушно.
Но это пока очередь не дошла до Плавуна. Лишь мельком взглянув в свои записи, Буряк задал тот же вопрос и ему: дескать, где, в каком цехе хочешь работать?
– Гражданин начальник, – говорит Плавун, – у меня двое детей сиротами живут, и у меня одна забота: как можно скорее выйти к ним на свободу. Но выйти не инвалидом, какой я есть сейчас, и за которым самим нужен уход, а чтобы я мог их содержать. А для этого надо сначала здоровье подправить. Об этом я молюсь Богу и прошу Его милости.
Сказал так и видит, как лицо Буряка пошло пятнами: оно медленно начинает синеть, потом буреть и наконец из красного становится темно-бордовым. И так же тяжело и медленно, опираясь на стол, поднимается он сам.
– Ка-ак?! – рявкнул так громогласно, что перепугал некоторых мирно дремавших членов комиссии, а именно, прапорщиков (им, по сути, тут вообще нечего было делать, вот и заскучали). – Как ты сказал, охламон?! Богу молиться? Да чтоб тебя... Тебе здесь что, курорт? А на кой ляд я бы тебя вызывал сюда? Твоими глупыми молитвами молиться? Ты же этот... как его... столяр-краснодеревщик! Вот же, черным по белому записано. Да я и так помню. Ну, я тя сгною теперь... Я тя... Или нет, завтра же отправлю назад, пусть там сами тебе мозги вправляют. Пошел вон отсюда!
Как же быстро кажущийся чуть ли не ангелом человек оборачивается уродом, изрыгающим проклятья! Надеюсь, читатель понимает, что речь Буряка, обильно сдобренная эпитетами из лексикона уголовников, выглядела не совсем так, как мы тут ее передали. Но что поделаешь, приходится жалеть тонкие, легко ранимые чувства некоторых, случайно забредших на мои страницы критиков. Впрочем, нет, не случайно. Они и заходят-то сюда для того, чтобы напомнить о своей ханжеской морали. А мне их жалко. Поэтому домысливайте сами пропущенные нюансы этого искрометного монолога.
Не ожидавший такой реакции Виталий замешкался с отступлением (он-то как раз и видел в полковнике человека, способного сочувствовать чужой беде, исходя из прошлой с ним встречи и разговора «по душам» еще там, в зоне), и Буряк в сердцах грохнул кулаком по столу:
– Ты что, оглох? Убирайся, я сказал! Да шевелись, шевелись...
– Подожди, Плавун, – раздался чей-то голос, и зэк, уже подойдя к двери, приостановился. Это был Снежко, высокий, стройный капитан, которого он уже видел на первом после приезда построении, но общаться с ним еще не доводилось. – Постой там, – повторил тот и повернулся к начальнику.
– Товарищ полковник, я хотел бы взять его к себе. Разрешите?
– Кого? Его? – вновь побагровел Буряк, теперь уже от изумления. – Да ты в своем уме, Геннадий Павлович?
– Вполне. Нам он подходит... ну, а вам меньше забот. Соглашайтесь.
– Да забирай, сделай милость. Только чтобы потом не слышал я от тебя жалоб на лодыря. А так-то что: баба с возу – кобыле легче!
– Вот и договорились, – улыбнулся капитан. И Плавуну: – Иди. И подожди меня в коридоре.
Виталий вышел. Ситуация, предвещавшая ему поначалу очередную немалую беду, завершилась необъяснимо удачным, просто невероятным исходом. Но он знал и ни секунды не сомневался в том, Кому обязан этим заступничеством: как ранее Турчиняка с Вадимом и Сергеева, так и сейчас этого капитана послал ему Господь!
«О Бог мой!»
Слова льются сами, словно не он их извлекает из запасников своей памяти, а кто-то очень близкий и дорогой ему вкладывает их в его уста:
Так шепчет, и в изумлении прислушивается к своим же словам. И вот, уже не в силах сдержать нахлынувший восторг, приклонился на руку к стене коридора в горячей молитве благодарения.
– Кончай ночевать, Плавун, – возвратил его к действительности вышедший с закончившегося собеседования капитан и взял под руку. – Идем во двор. В общем так: будешь работать у меня. С начальником мы обговорили все детали, теперь обсудим с тобой условия работы и твои обязанности. Но это завтра. Подойдешь сюда сразу после завтрака. А сейчас иди, отдыхай.
– Благодарю, гражданин капитан, – прижал руку к груди Виталий.
– Можешь называть меня – Геннадий Павлович, – ответил тот. – Думаю, мы с тобой сработаемся. Да, завтра не опаздывай. Не люблю ждать.
– Ждать не придется, Геннадий Павлович. Не опоздаю.
Не опоздал. На следующее утро капитан показал ему «фронт работ». Довольно обширный, надо сказать, «фронт», если иметь в виду территорию, начинавшуюся метрах в ста от цехов промзоны и протянувшуюся вдоль забора через всю жилую зону. Все это огромное пространство заросло бурьяном, кое-где достигающим высоты в человеческий рост.
– Вот это все «мои владения», – пошутил капитан. – А теперь и твои. И работа твоя в том, чтобы очистить эту территорию от всякого хлама: проволок, металла, камней, деревяшек. Все это выноси и складывай в одном месте, какое сам выберешь, но чтобы можно было потом подъехать и загрузить весь этот мусор. Лучше всего во-он туда на дорогу, – показал рукой на дальний угол колонии. – И не спеши. Никто тебя не гонит. Уберешь все это до снега – и ладно будет. Снег, как я думаю, не раньше декабря пойдет, значит, растяни это дело на три месяца. Ты же, вроде, хотел Библию читать? Вот и читай. Никакого надзора за тобой не будет, отчитываться только передо мной. А, главное чуть не забыл: зарплата будет не меньше, чем у тех, кто работает в цехах. А то и поболее. Ну, как, годится тебе такая работа?
– Годится, граж... – начал было Виталий, но тут же исправился и расплылся в улыбке. – Годится, Геннадий Павлович. Еще как годится. – И не удержался от вопроса. – Вот если бы еще знать, для чего это нужно.
– Как-нибудь узнаешь, – так же улыбаясь, пообещал капитан. – А еще лучше, если не будешь этим интересоваться.
– А если спросит кто... ну, чем тут занимаюсь.
– Отошлешь ко мне. Но не переживай, никто не спросит. Ладно. У меня других дел выше крыши. Давай, в добрый путь! И это... – он помедлил, потом как-то грустно вздохнул. – Будешь молиться, помолись и о моей семье. Ну, и за меня, если найдешь нужным.
Виталий постоял немного, как бы размышляя, с чего начать, потом зашел в самую гущу бурьяна – ни дать ни взять высокотравная прерия Южной Америки! – и, выбрав место, похожее на полянку в лесу, где травка была пониже, лег на спину, закинув руки за голову. Там, вверху, было пронзительно голубое сентябрьское небо с островками кучевых облачков, раскиданных по всему окоему. Ах, как величаво плывут они в этом безбрежном океане неба! Чуть схваченные по краям слепящим глаза белым золотом они, подгоняемые едва уловимым ветерком, сталкиваются и, громоздясь одно на другое, взрываются дымящимися фантастическими бурунами; зрелище, похожее на извержение вулкана. А здесь, на земле, дурманящий запах трав, особенно полыни, вызывает в воображении сцены из прочитанных еще в детстве приключенческих книг: сами травы трансформируются у него в амазонские джунгли, а гуд зеленых жирных мух, которых здесь тьма тьмущая, слышится перекличкой крохотных прелестных колибри. Чудный, ни с чем не сравнимый момент единения с Богом. Именно этими мгновениями больше всего дорожит Виталий. Просто полежать на земле – этого так не хватало ему в колонии Житомира, вся площадь которой была заасфальтирована. Три рябины и две липы – вот и все, что было из деревьев на ее территории. Каждая веточка липы или рябины числилась за определенным зэком из числа «придурни», и только тот мог срывать плоды и листья с этой ветки. Но все они делились с Виталием, когда жизнь его висела на волоске, и чай, заваренный и настоенный на листьях липы, также сыграл немалую роль в восстановлении его здоровья. Теперь уже кажется, что это было давно. Теперь это уже в воспоминаниях. Очень и очень грустных.
Но воспоминания воспоминаниями, а надо и работать. Отмерил он на глазок участок на сегодня и приступил к прочесыванию «джунглей». И чего только не хранил этот бурьян, вернее, чего только не набросали туда предыдущие обитатели колонии: от негодной резины (шины, камеры), тонкой ржавой проволоки и всяких гвоздей-шурупов до таких же заржавевших обрезков катанки и арматуры. На каждом шагу валялись флакончики из-под различных настоек (боярышника, пустырника, мяты), именуемых в простонародье «фунфыриками», муравьиного спирта и желудочных капель, из которых наркоманы «добывают» суррогат морфия. Но больше всего было распотрошенных упаковок от печально знаменитых таблеток «Антабус». О, это были буквально «несметные залежи», причем таблетки давно растворились, а оберегавший их пластик упаковок остался как нетленная память об алкашах и наркоманах; как наглядное свидетельство «эффективного» лечения возвращающихся к новой жизни временно заблудших душ. Здесь, в этом бурьяне, они хоронили лекарства, а заодно и остатки собственного здоровья. Впрочем, остатки эти довольно эффективно разрушал и сам «Антабус» (особенно зримо он гробил печень), и еще неизвестно, что было разумнее для подопытного алкаша: избавляться от таблеток, выбрасывая их в бурьян, или глотать три раза в день. К сожалению, со всем этим арсеналом «подручных средств» Виталий был хорошо знаком, а влияние всякого рода фунфыриков на организм долгое время испытывал на себе.
Оттого-то первый же обнаруженный флакончик настойки мяты навел его на грустные размышления и дал повод для еще более усердной молитвы: «Боже, где бы я был сейчас, если бы не Твоя милость?» – обхватил он голову и закачался в объявшем душу ужасе, ясно представляя – где. И тем признательнее стал вчитываться в слова псалма:
* * * Памятуя наказ капитана,
работал он не спеша, выносил и аккуратно складывал весь хлам в указанном месте. Никто из начальства колонии здесь не появлялся, надзора за ним действительно никакого не было, и времени для молитвы и чтения Библии было достаточно. В этом он себя не ограничивал. Раза два в неделю капитан вызывал его в контору, но чаще сам приходил на участок, и они вполне себе дружески беседовали. К декабрю там уже выросла порядочная гора металла и прочего хлама, и пригнанный капитаном трактор с тележкой вывез все это за пределы колонии на свалку. Виталий в погрузке не участвовал, так как за два дня до этого Геннадий Павлович перевел его работать в административное здание. Работа предстояла та же, что и в Житомирской колонии, то есть уборка в кабинетах конторы и, учитывая его специальность, ремонт мебели. Что, надо сказать, он делал с большим воодушевлением и заслужил уважение конторских служащих. Но главная привлекательность этой новой работы состояла в выделенной ему служебной каптерке для инвентаря: во-первых, это была просторная комната, ранее служившая мастерской штатному художнику ЛТП, и здесь можно было молиться, и не одному, как это было в Житомире, а с группой верующих, которую он уже организовал к этому времени. Во-вторых, вход в нее был совершенно отдельный, под лестницей, ведущей сразу на второй этаж. Это было сверх всякой мечты: он тут же вынес все плакаты и другие причиндалы художника и с присущей ему аккуратностью все здесь вычистил и выскоблил так, что из запущенной мастерской, с отвалившейся на стенах и потрескавшейся на потолке штукатуркой, да сплошь покрытой паутиной по углам, комната явила собой уютное, вполне пригодное для жилья помещение. Это уже когда он перестелил подгнившие полы да подлатал выброшенный кем-то колченогий стол с двумя столешницами и такие же убогие стулья. Видя такое его усердие по благоустройству каптерки, один из верующих принес сломанную электроплитку, другой – чайник и кастрюлю. Быстро, прямо на их глазах починив плитку, он тут же угостил друзей чаем с печеньем, на которое, как и на конфеты, он не скупился и тратил ползарплаты. Потом, уже сам, притащил старый солдатский топчан (его вынесли из конторы, чтобы отправить на свалку), и после надлежащего ремонта этот предмет «антиквариата» добавил уюта. Теперь это была уже не только комната, где можно было проводить библейский час – что охотно и делал Виталий, – но и место отдыха. На подоконнике у него стоял кассетный магнитофон – подарок верующих с воли, а из него весь день звучали христианские песни и гимны, и приток жаждущих слышать слово Божье мало-помалу увеличивался. Росло и число покаяний пред Богом. Особо памятным было покаяние Василия, пожилого зэка, большую часть жизни проведшего по тюрьмам. Этот человек плакал навзрыд, когда Господь коснулся его сердца.
– Виталий, ты открыл мне глаза, – не уставал он повторять после покаяния, и как ни старался тот его убедить, что это действие Духа Святого, стоял на своем: – Что Дух, так это само по себе, а услышал-то я его по твоим словам? – И уверенно завершал. – По твоим.
А уже уходя на волю, обнял Виталия.
– На этот раз я не вернусь в эти обители, – сказал твердо. – На себя, быть может, и не понадеялся, но Христос не допустит. И не пустит. Будь благословен, брат дорогой.
Заходили к нему теперь и прапорщики. Заходили, как бы «на чай», но заодно и послушать слово Божие. И опять, как и те в Житомире, просили молиться за их семьи. Знать, не очень-то и спокойно было на душе у надзирателей. Ну, а он с радостью угощал их и чаем, и словом.
Как-то вечером он засиделся над Библией дольше обычного и спохватился, лишь когда в дверь постучал и тут же вошел дежурный прапорщик.
– Ты чего это, Плавун, себе позволяешь? – строго напустился на зэка. – Вечерняя поверка прошла, а тебя – тю-тю. Взыскание захотел?
– Да я сейчас, гражданин начальник, – засуетился Виталий, убирая со стола чайник, и виновато добавил. – Библию тут зачитался и забыл совсем про время.
– Библию? – заинтересованно вытянул шею прапорщик. – Хм, а че там хорошего можно вычитать? Ну-ка, можешь в двух словах?
– В двух – нет, – улыбнулся Виталий. – А было бы время послушать – смог бы.
– Да? Что, думаешь интересно будет?
– Не сомневаюсь.
– Но ты-то день-деньской ее читаешь. Не надоело одно и то же мусолить?
– Нет. Библию сколько ни читай, а каждый раз она тебе по-новому открывается.
– Иди ты, – не поверил прапорщик, все больше смягчаясь. – Так-таки и по-новому?
– Истинная правда. Поэтому я сегодня и забылся. В бараке-то читай не читай, а разве вникнешь в суть? Да толком-то и не почитаешь.
– Ну, ладно, – махнул рукой служивый, – можешь ночевать тут. Оно и правда, там только вред один: и людям мешать спать, и себе. Слушай, а если я потом зайду, так ты мне расскажешь о Боге? Ну, хотя бы вкратце?
– Это обязательно. И лучше не вкратце, а поподробней. А сейчас чаю не хотите?
– Чаю? Ну, давай, уговорил.
С той поры Виталий уже не ночевал в бараке, а еще один служивый стал постоянным слушателем слова Божьего.
А однажды зашел к нему капитан Горобец, дежурный помощник начальника колонии (ДПНК). Зашел, осмотрелся, одобрительно кивнул Виталию:
– Вот, – говорит, – в который раз уже слышу такие задушевные песни из твоего магнитофона, так и подумал, что отчего бы не зайти да не узнать, откуда они у тебя. В том смысле, что хотел бы знать, где такие поют. В церкви я бываю, но этих песен, сколько ни ходил – не слышал. Говорят, у тебя и чай такой же... задушевный, да? Угостишь?
С той первой беседы за чаем и начались их дружеские отношения. Горобец все чаще стал заглядывать в каптерку, чтобы выяснить тот или иной вопрос, касающийся веры в Бога. Ему было важно знать, что говорит об этом Библия. Изложив суть своих сомнений, он так и спрашивал:
– А что ты думаешь об этом, Виталий? Вообще, есть ли какое соображение в Библии на этот счет?
И уходил всегда довольный, потому что тщательно разбирали вопрос и, как правило, находили ответ. Главное тут, что находили вместе и оттого росло доверие их друг к другу. Вскоре Виталий уже знал, что Горобец не кадровый военный, а боксер-профессионал, завершивший карьеру из-за полученных травм. Ну, и как он сам объяснял, поддался на уговоры знакомых уйти в органы. Так и оказался он сначала в охране ЛТП, а теперь вот тут же, на поселении. Столь же открыто рассказывал о своей судьбе и Виталий. И однажды капитан позвал его к себе... нет, не в кабинет – домой! В гости! И, получив согласие, вывез его за пределы колонии, спрятав в своей машине. Вывезти зэка для того, чтобы тот свидетельствовал о Боге жене и детям своего охранника! Это был новый этап в служении, и обернулся он таким благословением, как для проповедника, так и для его слушателей, что поездки Виталия за пределы зоны стали чуть ли не регулярными! Потому что – лиха беда начало – уже другие офицеры и прапорщики последовали примеру Горобца и несколько раз вывозили Виталия к себе домой для проповеди и молитвы в семье. И он свидетельствовал им. Но то были одноразовые поездки, а визиты к капитану продолжались до самого освобождения. Там, у Горобца, он даже ходил в баню и возвращался в колонию в бодром состоянии и духа, и тела. Об этих двух капитанах у него остались самые добрые воспоминания. (Забегая вперед, скажем, что после освобождения Виталий первое время поселился на станции Должанская и несколько раз встречался там с Геннадием Павловичем. Так вот на слова благодарности бывшего зэка, капитан неизменно отвечал, что помогал Виталию не он, а Сам Господь. А меня, мол, Бог, наверное, благословил на зону, чтобы облегчить участь верующих и уж так получилось, что в первую очередь – твою).
Но не все и не всегда так гладко было в этой жизни на поселении. Завистливый глаз найдется в любом обществе, нашелся он и здесь. Те охранники, тоже в основном прапорщики, что не проявляли интереса к Библии и, конечно, не одобряли действий Горобца, искоса поглядывали на слишком уж, по их мнению, независимого зэка. Да он их просто раздражал, но попробовать приструнить его – значило пойти в открытую против капитана, а решиться на это мог далеко не каждый его сослуживец. Вернее будет сказать, что желание такое отсутствовало напрочь. Не в последнюю очередь из-за возможной перспективы быть побитым: кем был этот офицер до службы в органах, знали все. Но есть же и другой, самый апробированный и эффективный способ на просторах бывшего Союза: донос! «Старенькие ходики, молодые ноченьки... Полстраны – угодники. Полстраны – доносчики». Помните? Вот кто-то из второй половины и просигнализировал тайно начальнику колонии по режиму, подполковнику Кузяке, об апартаментах уборщика: занимает, дескать, зэк незаслуженно целые благоустроенные хоромы, которые неплохо бы использовать для других целей. А этот крутого нрава офицер был грозой колонии. «Я на зоне родился и вырос, – любил он выговаривать попавшему под руку зэку, – и что хочу, то с тобой и сделаю. Ты вот сейчас стоишь тут и думаешь, что ты живой, а я так не думаю насчет тебя. Захочу – и через полчаса будешь гнить где-нибудь под забором, и мне ничего за это не будет. Понял-нет?» И завершал тираду трехэтажным матом.
Неудивительно поэтому, что среагировать на донос он посчитал делом безотлагательным и нужным и даже похвалил доносчика: дорога, мол, ложка к обеду, потому что сам об этом уже подумывал, а теперь и вовсе примусь за него. Завтра же выселю и переведу в барак «святого» (так пренебрежительно называл он Плавуна). Место, дескать, для его ведер с тряпками и там найдется. А то развел тут богадельню, понимаешь. Собрания он, видите ли, устраивает, сказки о Боге проповедует.
Виталий узнал о его угрозе аккурат в то злополучное утро от прибежавшего к нему с этой новостью дежурного писаря.
– Братан, к тебе Кузяка вот-вот придет, – выпалил запыхавшийся зэк. – Я сам слышал, как он Буряка уговаривал: это помещение, говорит, под какой-то склад нужно приспособить. – И вздохнул огорченно. – Где тогда будем собираться, если отберут, а?
И убежал. Виталий тут же в молитве ко Христу: «Господи, не допусти. Покажи нам славу Твою и милость. Нам, верующим во имя Твое, и правда негде будет собираться!»
А Кузяка уже тут как тут. Без всякого стука, с заготовленной на лице надменной ухмылкой и дымя сигаретой, буквально влетел в помещение. Влетел и остановился лишь у стола посреди каптерки; затем все с тем же небрежным видом пустил несколько дымных колец изо рта, понаблюдал, как они входят один в один и только тогда осмотрелся. И вдруг что-то случилось с лихим подполковником: заозирался он по сторонам, руками по карманам гимнастерки да брюк – хлоп! хлоп! Будто потерял чего.
– Проходите, проходите, гражданин начальник, – услужливо подает стул Виталий. – Присаживайтесь вот к столу.
– Погоди, святой, погоди, – необычно негромко бормочет Кузяка и в каком-то недоумении держится рукой теперь уже за макушку, как говорят зэки: «чешет репу». – Щас я вернусь, – произносит наконец и также стремглав вылетает за двери.
А зэк – лицом в ладони и вновь к молитве. И ждет уже не в напряжении, но в надежде, потому что уверен: услышал Иисус Господь его моление.
Вернулся начальник спустя несколько минут уже без сигареты и с видом благожелательного спокойствия. И еще раз, уже повнимательнее, осмотрел помещение.
– А у тебя, святой, и правда неплохо тут, – сказал без какого бы то ни было намека на насмешку в голосе. Помолчал, покачал головой и продолжил одобрительно. – Чистота, порядок... Настоящая келья, понимаешь! Я же помню, какой свинарник тут был при художнике. А сейчас и гостей встретить не зазорно. – Тут взгляд его остановился на этажерке с книгами. – А это что?
– Христианская литература. Брошюры, проспекты. Тут теперь наша библиотека. Все это подарили нам верующие, которым вы разрешили посещать колонию.
– Да? Подарили? Ну что, молодцы тогда! И ты – молодец. И это... раз уж здесь и библиотека, и собрания, слышал, вы проводите, то и продолжайте их проводить. Это я без дураков тебе говорю. Короче, все остается как было. Больше никто тебе претензий не предъявит. Живи, святой.
Правда то или показалось Виталию, но выглядел начальник немного растерянным и вроде как... просветленным. Во всяком случае на лице его блуждала непривычная для восприятия окружающих мягкая улыбка. То ли оттого, что нормально поговорил с зэком, а не облаял его, то ли оттого, что сделал это впервые в жизни. Ну, почему бы и нет? Поговорил по-человечески – вдруг да и ощутил вкус добрых отношений между людьми. Редко, конечно, но бывает и такое. Что до Виталия, то он не сомневался в том, Кто подвиг Кузяку на доброе дело, и без устали славил Бога за Его защиту. В то же время он чувствует себя недостойным проявленной к нему милости и, как бы оправдываясь, не перестает повторять:
С нескрываемым изумлением восприняла благополучный исход визита и вся их группа. Столь наглядно была продемонстрирована действенность обращения к Господу, что даже самые что ни есть пессимисты оторопели от неожиданности. Ведь, положа руку на сердце, вопрос-то казался предрешенным и мало кто сомневался, что всесильный начальник режима отберет помещение.
– Да кто ж ему помешает? – твердили все, прознав о готовящемся его визите к Виталию. И, безнадежно махнув рукой, сами же отвечали. – Да никто! Закон – тайга, медведь – хозяин.
Да, таков неписаный закон «заключенных параллелей» всех без исключения лагерей, а не только сибирских, где есть и то, и другое. Закон, в том числе и для колоний-поселений.
Теперь же, ошеломленные немыслимой уступкой самого грозного начальника колонии (даже Буряк – ни в какое сравнение!), они просто воспряли духом.
Вот так медленно, но верно возрастал среди зэков авторитет молитвы.
Были еще две попытки со стороны администрации прибрать к рукам это помещение. Несмотря на обещание подполковника, что никто претензий не предъявит – нашлись предъявители. Правда, и рангом пониже и авторитетом пожиже, но – власть: один капитан с двумя прапорщиками, коим зачем-то понадобилась эта площадь.
И опять стоял в молитве загодя предупрежденный зэками Виталий. И опять он отстоял свою «келью». Оба раза офицеры решительно заявляли, что идут «обломать святого и выгнать на барак» (там, мол, ему место), и оба раза даже не зашли внутрь. Постояли метрах в пятидесяти, потоптались c полчаса, покурили – и ушли!
«Не допустил Господь!» – не скрывал ликования Виталий.
Вот после этих двух попыток его оставили в покое. А Господь готовил ему очередной благословенный сюрприз: примерно за три месяца до освобождения приходящие с воли верующие уговорили начальство отпускать его на богослужения в местную церковь в Свердловске. Каждое такое собрание он считал благословением от Господа, Его подарком и еще больше укреплялся в вере.
И вот – июнь 1993 года, и вот оно – долгожданное освобождение. Братья из церкви приехали за ним на грузовой машине, потому что колонию покидал Виталий «с приданым». То есть, кроме очень приличной суммы заработанных денег, у него было еще и все необходимое для обустройства семейного быта: чистые постельные принадлежности, топчан, стол, четыре отремонтированных венских стула, этажерка, шкаф, электроплитка, утюг. В общем, столько, что кузов Газ-53 оказался полным. Все это он в разное время либо подобрал на свалке, либо ему дарили конторские за непригодностью, а он приводил в надлежащий вид, да такой, что после ремонта те предметы выглядели как новые. Вывез также посуду, ведра и даже швабру. Дескать, в домашнем-то хозяйстве все пригодится. А братья ему и квартиру уже подыскали. Хоть и неблагоустроенную, но вполне себе пригодную для жилья такому непривередливому постояльцу, как Плавун.
Попрощался быший зэк, а теперь полноправный гражданин Украины, со всеми – и братьями по вере, и с теми, с кем не очень-то ладил (были и такие среди охраны), поклонился у ворот зоне – и уехал с легкой душой к новой жизни.
Обосновался он на первых порах в Должанске, там на шахте и начал работать электриком. Но это после того, как съездил к дочке с сыном, которые так и жили с его матерью. Медвежья Балка при новой власти потеряла свой статус и перестала существовать, и семья давно уже перебралась в село Ингульское на реке Ингул. Только теперь при встрече с родными он узнал, какие нелегкие испытания выпали на долю бабушки с внуками после суда над ним. Узнал, сколько пришлось ей прятать детей по соседям, а другой раз даже и по подвалам, потому что по решению уже другого суда их должны были определить в детдом. Раз, мол, отец осужден по такой статье, то присмотр за ними государство обязано взять на себя. Какой это присмотр – хорошо известно, поэтому и скрывала мать детей от такой государственной заботы. Несмотря на угрозы милиции скрывала. Отстали от них, лишь когда приехала теща Виталия и подтвердила в суде, что сама она не может взять внуков на воспитание и ничего не имеет против того, что они останутся в семье Марии Плавун. Сыну же, жалея его и без того негодное здоровье, мать об этом не писала.
– Ну, теперь все позади, – со слезами на глазах обнимал всех Виталий. – Бог сохранил и защитил нас в трудный час, защитит и сейчас. Все в руках Божьих.
Дочери Светлане на ту пору было уже пятнадцать лет, и он перевез ее к своей сестре в Николаев, где она поступила в торговый техникум. Сын Юра, тринадцати лет, не захотел никуда уезжать от бабушки и остался у нее до самого призыва в армию.
Виталий, недолго поработав электриком на поверхности, обучился шахтерскому ремеслу и спустился в забой. Но поскольку и там зарплату стали задерживать месяцами, подался в бизнес, где на удивление быстро освоился и стал зарабатывать достаточно, чтобы помогать не только своим детям, но и нуждающимся прихожанам в церкви в Свердловске. Попутно он насаждал и новые церкви. В 2012 году он женился на Ирине, той самой женщине, которая в начале нашего рассказа чудом успела уехать в Киев; найди ее тогда станичники... и кто знает, какой бы тогда пришлось писать рассказ. Да и вообще, пришлось бы ли...
* * * В сторожком забытьи
(сном, даже настороженным, его состояние вряд ли можно было назвать в эту ночь) Виталий расслышал шорох шагов и в полусумраке раннего утра скорее ощутил, чем увидел склонившегося к нему надзирателя. Свет фонарика скользнул по его лицу, обошел все помещение и снова остановился на нем.
– Ну что, живой? – выключив фонарик, тихо спросил Клин. И сам же ответил. – Вижу, что живой. Давай-ка сюда свои кандалы. Надеюсь, больше они тебе не понадобятся. – Он освободил руку арестанта. – Вот так. Теперь подымайся и пошли на воздух. Надо бы чуть-чуть привыкнуть к нему, прежде чем повезут тебя, не то, как вчера, кондрашка хватит. Шевелись, через полчаса твои архаровцы тут будут.
«Твои, – про себя отметил Плавун. – Да, видать, достали они и Леонида. Если это так, то дела их плохи».
В общем-то, оно к тому и шло. Недовольство казаками все активнее проявлялось у таких, как Клин, ополченцев. На это не раз намекал и Лось: дескать, недолго им тут гулеванить осталось, скоро они – ноги в руки! – и сами драпанут, не дожидаясь, пока выпнут под зад местные мужики.
Такой вывод немного взбодрил Виталия, он, хоть и с трудом, но поднялся, устоял на ногах и двинулся вслед за Леонидом.
– На вот, пожуй маленько, – уже во дворе протянул тот ему что-то завернутое в белую тряпицу. – Это пирожки с ливером, жена тебе передала.
– Спасибо, Леонид, – искренне растрогался Плавун и сразу же принялся за еду. – И ей спасибо передай. Забыл уже, когда такие вкусные пробовал.
– Чую я, что не увидимся больше, так ты не держи на меня зла, – продолжил Клин, оставляя без внимания благодарность. – Ты ешь, ешь, может, хоть немного силы добавится. – Он, как всегда, смотрел в сторону и как бы говорил с кем-то другим. – Тут вот какое дело: баба моя, когда рассказал о тебе, шибко просила, чтобы ты помолился за нее. Так ты помолись, если отпустят сегодня. И если выживешь – молись за нее. За меня-то не надо: не верю, что человеку молитвой можно помочь. Да и не крещеный я. А она сызмальства крещеная и в Бога верит. – Тут он заторопился. – Вон едут твои. Так что ей передать? Помолишься?
– Конечно, Леонид. И за тебя буду молиться. Пусть Бог благословит вас.
– А, – отмахнулся Клин, – не поминай лихом, вот и ладно будет. – И уже к вышедшему из джипа Митяю: – У нас все готово. Сразу поедете или как?
– А чего резину тянуть? Давай, загружай святошу, – осклабился тот и сам поддержал Виталия, пока он взбирался в машину. – А тяжелый-то какой. Ишь, наел рожу. – И зло выругался. – Отожрался... на казенных-то харчах... Все, погнали, Гром.
До рынка добрались в течение каких-нибудь пятнадцати минут, но тепло джипа да пара съеденных пирожков так разморили Виталия, что он с еще б
– Ты только крепче на ногах стой, – напутствовал Гром.
– И Бога своего шибче проси, чтобы побыстрее денег дали, – буркнул Митяй. – Ты же жужжал своим кентам, что Он тебя слышит, вот и докажи это.
И он пошел. Сначала медленно, неуверенными шагами, но, подстегиваемый осознанием близости своей свободы, пока еще призрачной, невольно заспешил, с надеждой вглядываясь в лица продавцов в бутиках. Но прошел один ряд – и ни одного знакомого лица. Зато на втором сразу же наткнулся на давнюю знакомую, которой в свое время помог финансово, а когда она «раскрутила» свой бизнес, отказался принять ее долг. И засветилась свечечка в сердце, так и запрыгало оно в предвкушении удачи: конечно же, конечно, она сейчас отблагодарит его.
Но едва приблизился к вещам на прилавке, как его грозно окликнули:
– Проходи, проходи, бомжара. Тут вам не подают.
Кричал муж Галины. Его он тоже хорошо знал. Неужели... И погасла свечечка. Вспомнил Виталий, на кого он сейчас похож. Все же сподобился улыбнуться:
– Галя, Егор, вы что, не узнаете меня?
В недоумении переглянулись муж с женой, плечами пожимают: дескать, что еще за наваждение? С чего бы им знать-узнавать бомжа живописного?
– Плавун я. Виталий Плавун.
– Мать честная! – всплеснула руками Галина. И закрестилась, и закрестилась. – Виталий! Да где ж тебя так... – запричитала было и в испуге поспешно прикрыла рот ладонью. Все хорошо знают, где из человека сейчас делают отбивную.
Не храбрее и муж. Нагнулся через прилавок, голос понизил до шепота.
– Если ты чего-то хотел, Виталий, сразу говорю: ничем не можем помочь. Бизнесу полный капут пришел. И кругом сейчас так, не только у нас. Поверь на слово.
По выражению лиц обоих, по бегающим от страха глазам понимает Виталий, что не дали бы денег, даже если бы они у них и были. Потому что не сомневаются, что за джентльмены остановились у их прилавка и с полным безразличием рассматривают их товар. Ясно, что конвоируют Плавуна. Покажи при молодцах, что имеешь что-то, и не успеешь оглянуться, как займешь место этого несчастного. И как ни примешивается к страху чувство жалости к бедолаге, но страх – всеобъемлющий, парализующий волю – он много сильнее.
«И рады бы выручить, да шибко уж боязно, – как бы просят они войти в их положение и отводят глаза. Ну, так своя-то рубашка, она ближе к телу».
– Мне всего три тысячи баксов, – говорит Виталий без всякой уже надежды. Слова предназначаются ушам джентльменов, чтобы удостоверить их в искренности его намерений. – Я быстро отдам. Вы же знаете, что я не подведу.
Сказал и тут же пожалел, что заставляет людей оправдываться. Одно и утешение, что от безысходности просит. Последняя ведь надежда тает.
– Да вот истинный крест, полный разор, – истово осеняет себя Галина. – Время-то какое пришло, сам знаешь.
«Знаю, Галина. Знаю – и не осуждаю», – не сказал, подумал про себя Виталий и, втянув голову в плечи, двинулся к другому бутику.
– Прости, Виталий, – расслышал за спиной шепот Галины, грустно улыбнулся и замедлился. Потом повернулся к ней.
– Бог простит, Галина. Я не в обиде.
Аналогичный разговор – и с тем же результатом – произошел у следующего прилавка. И у следующего. После четвертой попытки вновь закружилась голова и так кольнуло сердце, что пришлось ухватиться за руку погодившегося рядом прохожего.
– Ты че? – сердито дернулся мужик, рывком высвободив руку. – Я тя щас...
– Ниче, ниче, – мгновенно подскочил Гром и, удержав Виталия за шиворот, прицыкнул на раскрывшего рот мужика: – Не видишь, плохо человеку. Иди, куда шел.
– Дык иду, иду, – испуганно залепетал тот. – Я ж, эт самое, думал, пьяный... А так-то чего ж. Иду я, иду.
В совсем недавние времена, да еще и на рынке, такая ситуация моментально собрала бы кучу народа: как обычных зевак, так и людей, неравнодушных к чужой беде. И уж в чем в чем, а в советах по оказанию первой помощи болезному не было бы недостатка. Теперь же толпу как корова языком слизнула. Не оправдала гражданская одежда надежд казаков на анонимность. Наверное, их распознали бы и вовсе без одежды: что-то очень недоброе исходило от них, что-то угрожающее было во всем их, в общем-то, обычном облике (так, к примеру, потом признавался не один их пленник).
Поддерживая с обеих сторон, они отвели немного оклемавшегося Виталия за первый же бутик и усадили на какой-то ящик из-под тары.
– Ладно, жмурик, с нас хватит, – не скрывая досады, произнес Гром. – Мы убедились, что ты хотел достать деньги. Дальше с тобой возиться не осталось времени, поэтому вот тебе твой телефон. Узнаешь?
Это действительно был его телефон, но у Виталия не было сил даже удивиться или обрадоваться. Он лишь молча кивнул.
– Вот здесь я забил наш с Митяем номер. Видишь? Сейчас мы отпускаем тебя. Ищи бабки и, как найдешь – сразу же звони. И не вздумай вильнуть хвостом – сильно пожалеешь. Ты ведь со вчерашнего дня, да и сейчас, все еще гадаешь, почему решили отпустить тебя, так-нет? Так. У тебя это на роже написано. В общем, чтобы ты не сомневался: мы твоего сына вычислили и знаем о нем все. И где он, и что он, и чем занимается – все! Ну, ты понял, да? Имей в виду: жалеть его, как тебя, мы не станем. Че так вскинулся? Именно, что жалели, а не пустили в расход. Ладно, это дело прошлое. Надеюсь, понял, что его жизнь – в твоих руках? Сколько тебе надо времени? Говори.
– Деньги теперь, если и найду, то только в Киеве.
– Да хоть в Москве. Нам по барабану. А что, сын не выручит?
– Вы же слышали, что денег даже у более зажиточных людей нет. Откуда они возьмутся у сына?
– Да хорош прибедняться-то. Дуй в свой Киев. Сколько это займет дней?
– Если выживу – недели две.
– А ты возьми – и выживи. Ладно. Уговорил. Две недели не трогаем твоего Юрчика – ты ведь так его зовешь? – но потом не обессудь. Иди теперь. Да телефон-то, телефон, смотри, не потеряй. Будем тревожить твой покой, пока не рассчитаешься. Звонить будем, понял? А надо будет – из-под земли достанем. Адью, бандера.
Что-то презрительно-прощальное добавил и Митяй, но Виталий ничего не слышал. «Юрчик, Юрчик! – стучит в ушах. – Все знают о сыне, все! Если не успею достать деньги... „жалеть его, как тебя, не станем“... это они-то жалели... неужели не успею... болит все... холодно! Мне бы солнышка... – интуитивно поднимает он глаза. Но небо заволокло серыми, с мрачным пепельным отливом тучами. – Сердится небушко, – отвлеченно констатирует. – Наверное, потому что не помолился, а уже сдаюсь. – Он почувствовал, что замерзает. – Помоги, Господи!»
Из последних сил встал с ящика, качнулся и, как по-инерции (лишь бы не упасть!), поплелся к большому магазину с вывеской «Стройматериалы» в надежде обогреться.
– Вы что-то хотели? – вежливо осведомилась у входа молоденькая сотрудница. – Или... – И озабоченно: – Вам плохо?
– Очень плохо, девушка. Можно я погреюсь? Совсем недолго – и уйду.
– Да, конечно. Давайте вот сюда, – провела она его к окну и подвинула стул. – Садитесь. Я вам сейчас чаю принесу. Подождите.
Он благодарно прижал руки к груди... и будто провалился в кромешную тьму.
– У вас был обморок, – первое, что услышал, когда очнулся. Он сидел на полу, обхватив стул руками, а перед ним стояла все та же девушка и еще несколько сотрудниц. – Сначала выпейте чаю, – подает она маленькую кружечку, – а потом расскажете, кто вы и откуда?
– Я... я был в плену, – голос его дрожит, по лицу проходит судорога, трясутся губы; он понимает, что может не удержать кружку и виновато смотрит на них. А они, услышав о плене, тут же склоняются к нему, подсаживают на стул и становятся кругом, как будто хотят защитить от нового захвата. Только увидев их сочувствующие взгляды, Виталий понемногу успокоился и потянулся к чаю.
– Берите, берите, – ободряет его все та же девушка и, пока он пьет, заботливо поддерживает его руку. – И рассказывайте. Не бойтесь, здесь вас никто не тронет. Здесь все свои. Вы сказали – в плену?
– Да. Примерно полгода. Меня только что отпустили под залог.
И рассказ Виталия уложился в каких-нибудь пять-шесть минут.
– Там остались мои товарищи, о судьбе которых тоже ничего не знают их родные, – завершил он свое короткое свидетельство. – Мне надо... я должен найти и сообщить им о них. Так мы обещали друг другу: кто первый выйдет...
– Надо срочно звонить в комендатуру города, – не дослушав, перебила девушка и остальные громко поддержали ее.
– Нет-нет, – в мгновенно охватившем его страхе неожиданно энергично замотал он головой. – Через минуту после такого звонка я буду снова сидеть в подвале, и уже живым оттуда не выйду. В нашей комендатуре как раз и сидят подельники этих казаков. Они же заодно действуют. И кто из них главнее – это еще вопрос. Разве вели бы они себя так нагло, если бы знали, что кто-то может заступиться за людей? – Он достал свой телефон. – Лучше позвоните, пожалуйста, моему сыну. Я вам скажу номер. Скажите, пусть приедет. Я сам не в состоянии набрать номер.
Через полчаса Юрий уже был в магазине стройматериалов и, надо сказать, что при виде отца сам чуть не потерял сознание. Шок он, во всяком случае, испытал, и шок немалый. А когда пришел в себя, признался сердобольным сотрудницам магазина:
– Если бы мы случайно встретились на улице, никогда бы не узнал его. Мимо бы прошел и не обернулся. Спасибо вам, добрые люди.
А Виталий и потом, по прошествии времени, просил сына сердечно поблагодарить их от его имени: дескать, если бы не их участие, и не в последнюю очередь кружка благословенного чая, кто знает, дотянул бы он в тот день до встречи с сыном. Ведь он уже в машине, куда с их помощью Юрий довел его, два раза терял сознание. И только очутившись в квартире, где сын тщательно искупал его в душе и переодел в чистое белье, поверил, что может выжить. Поверил в это и Юрий и долго в молитве благодарности Отцу Небесному за Его Сына Иисуса Христа стояли земные отец и сын. К самому вечеру присоединилась к молитве и проживавшая неподалеку дочь Светлана, сбившаяся с ног за эти полгода в поисках отца. А на следующий день, невзирая на немощь, настоял он на том, чтобы они помогли ему найти родственников оставшихся в подвале арестантов. И таки выполнил данное им обещание, благо, все нужные адресаты никуда не переехали, что само по себе было нередким явлением в это жуткое безвременье. Но на этом силы его и покинули; теперь последовала длительная и тяжелая во всех отношениях реабилитация здоровья, усугублявшаяся постоянными звонками с угрозами и требованием поспешить с деньгами. Звонили даже в больницу, где Виталию сделали первую операцию. И как в противовес их угрозам, он принял звонки благодарности от освободившихся друзей по несчастью: звонил и старшина Лось, и татарин Руслан, и начальник охраны Алексей. Всех троих родным удалось выкупить и, конечно, все трое хотели встретиться, как только он выздоровеет. Но встретиться не пришлось, потому что дамокловым мечом висела над ним угроза станичников. В выражениях они не стеснялись: смотри, мол, подвал и твой цепок так и ждут тебя. Не найдешь бабки, посадим рядом вместе с сыном. Поэтому, немного окрепнув, он (с их великодушного разрешения, разумеется), поехал к жене в Киев, где сразу же занялся поиском денег. Но все попытки занять их были безуспешными. С утра Ирина с матерью провожали его в надежде, что вот сегодня-то будет удача, а вечером, хмурый, обессилевший, он возвращался ни с чем. Как и в Свердловске, никто из прежних коллег по бизнесу не смог помочь ему. Или не захотел, это уж кто как воспринимал обстоятельства, приведшие его в Киев. Так прошла неделя. А в начале следующей – вернулся намного раньше обычного; возобновились жуткие боли во всем его организме, и он с трудом добрался домой. На этот раз почти полдня бесплодного ожидания в приемной Турчинова закончились тем, что так и не попал на прием. Чиновник уехал по срочному вызову, и ему велели приходить завтра. А будет ли оно для него – это завтра! Вопрос, который стоял перед ним в течение последнего полугода отсидки в подвале, столь же действенно обозначился и сейчас, на воле: будет ли? И с замиранием сердца, в благоговейном страхе склонился Виталий пред Богом в молитве отчаянья: «Господи, в непреходящей любви Твоей усмотришь ли милость к сыну моему? Избавишь ли от угроз неправедной банды и спасешь, как избавлял и спасал меня все эти годы? Я исчерпал все возможности, и упование мое только на Тебя. Услышь меня, Господи!»
И еще в продолжение молитвы Виталий всем своим существом ощутил, как мало-помалу уходит боль из его тела, как легко становится на душе, а глаза невольно полнятся слезами благоговения. Он знает это столь долгожданное состояние, оно не раз бывало с ним в минуты полного единения с Господом: Бог слышит его! Слышит, а значит, прочь всякие сомнения! Он даже нисколько не удивился, обнаружив, что позади его на коленях стоит Ирина и... улыбается сквозь слезы. Значит ли это, что и она услышала Господа? Ну да, конечно!
Неожиданный звонок на домашний телефон заставил вздрогнуть обоих и вернул на землю. Они переглянулись, трубку взяла Ирина.
– Юрий, – сказала вполголоса и протянула трубку мужу.
– Папа, ты еще не нашел деньги? – несмотря на угрожающую пленом ситуацию, голос сына был непонятно бодрым.
– Нет, Юра. Но я...
– И не надо. Бросай поиски. Казаков отозвали в Россию. Теперь насовсем, и мне уже ничего не грозит. Папа? Ты еще здесь?
Виталий, держась за стол руками, медленно оседал на пол вместе с трубкой.
– Здесь, сынок. И я уже только что узнал об этом.
– Ого! Вот это оперативность! А кто сообщил?
– Бог, Юрчик. Отец Небесный...
Не в силах больше сдерживаться, Виталий прижал трубку к груди и заплакал.
Эпилог
Пройдет еще около года. Будет еще одна операция. Потом еще одна по удалению тяжелых последствий предыдущей. И уже после этой, проведенной известным хирургом, Виталий, наконец, избавился от мучительных страданий. Но пытки и издевательства не прошли бесследно: физически он остался неполноценным, и государство назначило ему пенсию по инвалидности. Сил на тяжелый труд не было, а ни о каком бизнесе он теперь и слышать не хотел. Вскоре Церковь Рождества Христова, членами которой они были с Ириной, послала их учиться в миссионерскую школу международного служения «Вiд серця до серця», и после ее окончания Виталий с женой ездили по всей стране с проповедью Евангелия. Потом была кропотливая работа с переселенцами, бежавшими с Донбасса и, наконец, служение раненым бойцам АТО в военном госпитале Киева, где я и встретился с Виталием Параскуном. Это его настоящая фамилия.
В миссии мне его представили так: «Если хочешь что-то услышать от раненых бойцов, лучше всего это сделать с Виталием. У него налажен контакт как с ранеными, так и с начальством госпиталя».
И в этом я убедился сразу, как встретился с ним и сопровождавшими его двумя братьями во Христе. Скажу честно, я не то, чтобы побаивался, но определенно сомневался по поводу нашего допуска в палаты с ранеными. Слишком хорошо помню – причем это собственный таежный опыт – отношение персонала больниц бывшего Союза к верующим, желавшим посетить больных. Тут родных-то без халата в палату с беззаботно, по-хозяйски разгуливающими по ней тараканами не пускали, а уж чтобы пустить верующего человека?! Ну, это нет! Ни-и-зя. Одно упоминание слова «баптист» вызывало у персонала если не раздражение, то презрительную усмешку – это точно. И только заступничество хирурга позволило тогда верующей женщине навещать его безнадежного пациента. Так вот врач не прогадал: ее молитвы сильно подсобили той его поистине виртуозной операции. Выжил ведь тот пациент. Как есть, выжил – и стал христианином (повесть «Странник я на земле»).
Вот и сейчас я невольно втянул голову в плечи, когда мы подошли к молодому полковнику, замначальника госпиталя Перову Геннадию Борисовичу. Ну, думаю себе, щас ка-ак скажет: «Баптисты? Еще чего! Не положено!»
Нет! Поздоровался приветливо и даже посоветовал, к кому сегодня лучше бы зайти. Кто больше нуждается в духовной поддержке. Ну и в продуктовом подарке от благодарного населения. (Виталий привез их в аккуратно расфасованных пакетах).
Не отказался полковник и от фотографии на память.
А потом с такой же приветливостью пообщались мы с его помощницей, Ольгой Васильевной Добровольской. Это она конкретизировала круг пациентов, которых сегодня можно посетить, и предложила зайти к тяжелораненому разведчику с позывным Монгол. Дескать, он идет на поправку, и душевная беседа будет ему на пользу. И, чуть помедлив, добавила с грустной улыбкой: «Если сумеете разговорить его. Не любитель мужик сантиментов».
Виталий сумел. Поначалу Монгол молча отмахнулся от нас как от назойливых мух, но сразу же приподнялся в кровати, когда услышал, что Виталий был в плену у «сепаров» (ровно так же вскинулся от неожиданного слова и я: в тот миг я уже знал, что напишу о нем). Настроение бойца резко изменилось, и он мало-помалу разговорился; подтянулись к разговору и трое других обитателей палаты. У них ранения были полегче, чем у Монгола: из него извлекли несколько осколков железа, и три особо крупных он хранил в белой тряпице под подушкой. Показал нам. Впечатление? Слабонервным лучше бы, конечно, не видеть. В смысле, не обязательно, имею в виду не только себя.
Надо сказать, что Монгол действительно был, как монгол. Смуглый и большой, ростом во всю длину кровати, голосом и интонациями он мне сразу напомнил камазиста нашей бригады лесовиков Ярового. Выговор – просто один в один. Тот ведь тоже откуда-то с Украины был, и, признаться, я даже как-то потерял чувство и времени, и пространства: показалось, что нахожусь точно в такой же, без претензии на лоск, сибирской палате... с такими же, как и там, временно приболевшими земляками. Да и речь его не нуждалась в переводе – он, хоть и изъяснялся на украинском, то и дело сдабривал ее такими сочными, вполне себе русскими выражениями, что я даже засомневался в первородстве этих междометий, эпитетов и прочих метафор. В смысле, кто у кого заимствовал. Применительно к этимологии, конечно. Все мне было так знакомо, доходчиво. Все же мы, наверное, братские народы. Хоть тут мы бесспорно похожи. Даже одинаковы.
К сожалению, как раз из-за яркости образов, я пока не могу воспроизвести записанный монолог Монгола. Но после обработки всего материала для следующей книги по свидетельствам капелланов, волонтеров и беженцев сделаю это обязательно.
После этого мы посетили еще несколько палат с ранеными бойцами, и как же благостно было видеть, как быстро и в то же время ненавязчиво подводит их Виталий к размышлению о Боге. К теме спасения души и обретения жизни вечной. И главное, на мой взгляд, к необходимости за все благодарить нашего Спасителя. Особая радость была в том, что слово Божье находило отклик в сердцах бойцов и большинство встреч заканчивалось общей молитвой.
Служение закончилось, и на обратной дороге в миссию я уговорил Виталия на интервью о его полугодовом плене. Но, когда он приступил к рассказу, я понял, что уже не смогу ограничиться отдельным эпизодом, и настоял на свидетельстве о всей его нелегкой судьбе. Поэтому повествование свое он заканчивал уже на следующий день. Излагая особо памятные своей жестокостью случаи, Виталий не раз надолго замолкал и сидел в какой-то прострации, отрешенно глядя прямо перед собой. И я понимал, что он сейчас ничего не видит. Что он снова там, в подвале... И едва сдерживается, чтобы не закричать от боли. Мне кажется, я чувствовал эту его боль; слишком отчетливо она отражалась в его лице. Потом он, подавив вздох, поднимал глаза:
– О чем я говорил? – виновато улыбался, как бы оправдываясь передо мной. – Из головы вылетело. Это ничего. Это пройдет. Случается иногда так с памятью. – И невольно тянулся рукой к груди. – Сильно подкосил меня тот рыжий вояка. Прямо по сердцу бил...
Замолчал он и после собственных слов о том, что вот теперь, мол, кажется, все рассказал. Но неуверенность, с которой он произнес эту фразу, заставила меня оставить диктофон включенным.
– Да, вот что я хотел еще сказать, – подтвердил он мою догадку. – Сколько ни бьюсь, сколько ни пытаюсь, но не могу
Воистину так, Виталий: